[Интервью, данное альманаху «Гуманитаристика сегодня». Беседовали Мария Куликова и Светлана Плевако. Опубликовано в: Гуманитаристика сегодня: научный альманах. Вып.1: Кватернар / Под ред. В.В.Дубровской, М.Г.Куликовой, С.В.Плевако. – Барнаул, 2010. С. 27-50]
1. По выражению Леви-Стросса, «21-й век будет веком гуманитарных наук — или его не будет вовсе». Вы с ним согласны? Каково, на Ваш взгляд, положение гуманистики (гуманитарных наук) в настоящее время? Каковы ее перспективы? |
Начну с благодарности за содержательные вопросы.
Это высказывание, затем повторявшееся Д.С.Лихачевым, было сделано в специфической исторической обстановке. Прежде всего, ХХ в., особенно его первая половина (из которой родом Леви-Стросс и Лихачев), – период феерических открытий в физике, т.е. точных науках. А с учетом небывалых технических реализаций это вызвало колоссальный общественный резонанс. Применительно, скажем, к ядерной бомбе резонанс как положительный (восхищение), так и отрицательный (страх), но в любом случае интерес. Так что данный тезис Леви-Стросса, как представителя гуманитарной сферы (отвлечемся от его сотрудничества с А.Вейлем), звучал полемически, тогда, возможно, отчасти и эпатажно (французам лучше других удаются острые, выглядящие парадоксом формулировки).
Боюсь, однако, что на этот западный – пусть, вероятно, и более яркий, чем в контемпоральном СССР – вариант спора «физиков и лириков» в конечном счете придется ответить «обе стороны неправы». Если для всего XIX и первых двух третей ХХ вв. характерен в целом энтузиазм касательно науки, ее роли в обществе, то впоследствии наблюдается снижение уровня веры в нее. Хорошо, если бы это выливалось в ее критику: отрицательная реакция – признак также неравнодушия. Скепсис, индифферентность – заметно более прискорбные признаки.
Для нас с Вами, как представителей научной области, по-своему естественно считать свое любимое дело самым важным. Но общественное большинство, скорее всего, – по нарастающей – в ответ только пожмет плечами, зевнет. Оправданно ли в такой ситуации сохранять уверенность, что XXI век будет веком вообще каких бы то ни было наук?
По моему ощущению, «золотой век» науки – разумеется, в рамках только нынешнего большого исторического цикла (условно говоря, от Ренессанса плюс несколько более полутысячелетия) – уже позади. В современном контексте, похоже, выглядит несколько комичной сама постановка вопроса о грядущем тогда XXI столетии, в которую явным образом встроен футуризм, возможность веры в прекрасное будущее и прогресс. Конкретно, если расшифровать Леви-Стросса: гуманитарные науки – подлинный спаситель человечества (мессия), и уже в ближайший период; альтернатива им как «нашему всё» – непременная гибель. Дело не в том, что тут можно воспользоваться словами Л.Н.Толстого в адрес Л.Андреева: «Он пугает, а мне не страшно». В эпоху масс-медиа настолько обычно запугивание всевозможными катаклизмами, что на очередное восклицание «Волки!» теперь принято просто переворачиваться на другой бок. Но проблема, как сказано, в отношении не только к гуманитарным дисциплинам, но и к науке вообще.
Период ярких социальных утопий, вместе с тем вера в универсальную силу разума, науки, возможно и к счастью, уже позади. Так, если в XXI в., по правдоподобным заверениям экономистов и политологов, геополитическое (а значит, и «моральное») лидерство перейдет к Китаю и Индии, то прощай недавняя оппозиция великих идеологий, капитализма и социализма, а со временем, вполне вероятно, проступят ржавые пятна на признании значимости идеальных универсалий вообще. И китайцем, и индусом можно только родиться, но никогда не стать (можно стать левым и правым, можно стать математиком и философом, независимо от происхождения, но так только в рамках ментального комплекса, который дал начало и мировым религиям, а не более «естественным» племенным).
По-видимому, выглядит чреватой сама ориентация современной науки на скорейшие практические приложения, пользу. Идеалистические, собственно теоретические устремления уходят на второй, если не третий план. Имеется в виду противопоставление «чистой» науки и прикладной (восходящее в конечном счете к противоположности горнего и дольнего, сакрального и обыденного). «Чистой» – стало быть, и всесторонне бескорыстной. Познание в последнем случае оказывалось самоценным и даже сотериологическим. Оттого пифагорейцы противопоставляли теоретическую арифметику так называемой логистике, т.е. практическим вычислениям. А основные «физические» пифагорейские дисциплины – астрономия (наука о космосе, т.е. небе) и музыка – были далеки от приземленной утилитарности. Когда Максвелл выводил свои уравнения, он был уверен, что электричество и магнетизм еще долго не будут востребованы промышленностью, т.е. занимался «чистым» познанием. Аналогично – с неэвклидовыми геометриями. Не мной замечено, что готовые к самопожертвованию идеалисты на больших дистанциях одерживают верх над прагматиками. Поэтому рост утилитарных тенденций в науке и смещение идеалистических устремлений, фактора веры в другие сферы – скажем, в религию – стратегически для науки крайне опасно.
В качестве возражения могут сослаться на XVII в., период блестящего нового старта наук: технические приложения считались тогда крайне важными. Но А.Ф.Лосев справедливо заметил, что Ренессанс, начало Нового времени принялись возрождать не раннюю и не классическую античность, а позднюю: эллинизм. А для последнего характерен не только синкретизм (в частности, контаминация рационального и иррационального, науки и религии), но и возврат к архаическому единству знания и практики. Затем европейская наука (особенно точные дисциплины) все же прошла через свой «идеалистический» период («чистая наука», теория; в гуманитарии, образовании – восхищение греческой классикой), теперь снова возвращается к утилитарности. Цикл, судя по всему, близится к завершению. Даже факт нынешнего восхождения Китая и Индии, этих сохранившихся первых цивилизаций, носителей ядра типологической архаики, в данном контексте, по-видимому, не случаен: именно подобные ментальные комплексы перемещаются в центр и мировой культуры. Во многом подступающее лидерство этих стран и культур подготовлено и выношено в «европейской» душе. В самой Европе, на Западе наиболее популярными оказываются носители эпистемологического релятивизма, скептицизма (постмодернизм), в широком смысле – софистики, а не философии, не науки.
Тем не менее не думаю, что пафосно провозглашенные «концы» (истории, философии, политики, литературы, науки…) действительно релевантны. Пусть подобная «апокалиптика», как культурно-исторический симптом, в своем роде стадиально уместна. Но в какой момент, например, «погибла» античная наука? – Точных моментов в таких случаях, как правило, не существует, а происходит довольно постепенный процесс перерастания одного типа мироощущения в другой, в том числе и в познании, определении его социального места и целей. Вдобавок античная наука, как впоследствии выяснилось, окончательно не умирала, в частности, находились какие-то люди, которые переписывали старинные трактаты, хранили их, даже переводили.
Так что в ведущей самооценке наш век, похоже, будет веком вообще не наук, а скорее производства и технологий, пусть и наукоемких. Хотя у историков далекого будущего (когда напряженный научный энтузиазм вновь возродится, а это неизбежно), наибольший интерес будут вызывать в первую очередь эстетические и интеллектуальные достижения. Так что тут вопрос: чьими глазами смотреть, оценивать. В качестве ученых мы и сейчас имеем право считать, что наука – дело самое важное, а кто не согласен с этим – люди «темные», «непросвещенные». В своем кругу мы можем продолжать выяснять, кто «главнее» – математики или гуманитарии, хотя в условиях относительного сжатия совокупной научной области это выглядит сварой на тонущем корабле. В Средневековье математикой увлекались, к примеру, некоторые поэты, юристы и медики. Кто они – гуманитарии, представители математических дисциплин?
Что касается точных наук, то наибольшего прорыва сейчас ожидают от астрономии: все больше фактов не хочет укладываться в существующие модели, отчего говорят о пороговом состоянии перед новым теоретическим упорядочиванием. «Наука о небе», вселенной (т.е. «всём») всегда оказывала мощное воздействие на мировоззрение. Хотя, судя по прецеденту системы Птолемея, появление новой великой теории – вовсе не гарантия продолжения развития точных наук.
Нынешний рост междисциплинарных тенденций, по всей видимости, объективен, так же как заметное смещение интереса к человеку и обществу (к человеку как сознанию, культуре, а также как к телу: биология, медицина). Так что в этом плане наблюдается «гуманизация». Хотя даже тут, как правило, выделяются несколько «странные» аспекты: «человеческий фактор, ресурс», т.е. по-прежнему явный уклон в сторону экономического восприятия людей (человек – или производитель, или «бродячий кошелек»). Здоровье? – А чтобы лучше трудился и тратил деньги на фармацевтику и т.п. Впрочем, и мы – наверное, стоит признаться – не вполне свободны от сходной утилитаризации: главное в человеке и обществе – их творчество (духовное, или культурное), все остальное – не более чем приложение к голове. С любовью – а она, кажется, направлена все же на личность в целом, сохраняя ее самоценной – во всех таких случаях обстоит, так скажем, проблематично.
Данная тема естественно всплывет в ответе на другие Ваши вопросы (они все тесно взаимосвязаны). А пока подведем черту: если настоящий афоризм Леви-Стросса в состоянии вдохновлять каких-то новых адептов науки (прежде всего студентов, аспирантов), то он уместен. Ведь исключительно грустно, когда люди приходят в науку без веры в нее, а значит, в ее «всемирно-историческую миссию». Ничего заслуживающего внимания тогда заведомо не будет выдано на гора, «смысл жизни» в ней не будет обретен. А что вызывает веру – Бог весть, порой это совершенные «пустяки». Людям более зрелым, устоявшимся в науке остается прежде всего мужество (вспоминается образ последнего римского солдата, одиноко бредущего по пустынной дороге), а также знание, что наука, несомненно, все же обладает всемирно-исторической миссией, содержит в себе корни и смысла жизни, и «спасения души». И пусть весь мир тогда долгое время «сходит с ума», это ничего не в состоянии изменить в плане личной решимости. Основные богатства, говорят, собираются не на земле.
2. В последнее время ученые часто говорят о происходящем «парадигмальном сдвиге» в науке и культуре (некоторые его связывают с кризисом и умиранием, другие видят зарождение нового). Как Вы считаете, насколько обоснованно такое заявление? Каков характер и значение происходящих в культуре и науке перемен? |
Как должно быть ясно из сказанного, с «парадигмальным сдвигом» я вполне согласен. Хотя столь масштабные перемены обычно происходят главным образом подспудно; и лишь задним числом, когда какому-то продукту удается оседлать вершину холма, нанесенного чередой поколений, и воссиять оттуда во всем заснеженном блеске, это идентифицируется как «переворот». Насчет кризиса и умирания – когда переход к принципиально новому воспринимался иначе? Даже «гибель» классической механики (в пользу релятивистской и квантовой) расценивалась многими как трагедия. А в нашем случае речь идет о сдвиге, по всей видимости, еще более кардинальном, глубоком, чем упомянутая революция в физике. Поэтому следует готовиться к весьма значительным усилиям, срокам и жертвам. В конечном счете без работы даже Средневековья, исторически недавно расценивавшегося как «темные века», оказался бы невозможным тот взлет наук, который положил начало Новому времени. Я имею в виду не только упоминавшийся труд тихих подвижников, сохранявших за толстыми монастырскими стенами следы античного научного наследия, но и собственно творческие достижения. В каких бы конкретных сферах они ни выражались: искусстве, алхимии, магии, теологии… Ведь Ренессанс – далеко не только и даже не столько действительное возрождение античности (в противном случае нам навряд ли бы удалось продвинуться существенно дальше нее), сколько ее кардинальное переосмысление в контексте совершенно иного социокультурного опыта. Научная революция XVII в. без Средневековья немыслима, включая «разрушительную» по отношению к науке деятельность последнего. Разве можно построить грандиозное здание без предварительно вырытого глубокого котлована?
Наука, начав с критики предшествующих учений (мифологических, религиозных, старо-научных), по мере своего развития нарабатывает собственную внутреннюю догматику. Подобные ригидность, «окостенение» препятствуют ее дальнейшему росту. Поэтому на основе интуиций того или иного типа может быть выстроено здание лишь определенной высоты. Можно даже оставить в стороне феномены так называемой «научной бюрократии», корпоративной «авторитетности», которые лишь до определенного этапа играют конструктивную роль подготовки специалистов и отсева действительных сумасшедших, затем они начинают тормозить научный прогресс своей косностью. С этим еще существуют средства борьбы: конкуренция научных школ, направлений, диверсификация научных институций (своего рода «гражданское общество» в науке). С принципиальной же ограниченностью креативных потенций любых интуиций, пребывающих в основе науки того или иного типа, дело обстоит трагичнее.
Оттого наука и развивается скачками: от малых до больших. В случае огромных скачков не избежать исчезновения не только целых «кварталов», но порою и «городов», «стран». Антисайентистские усилия («мракобесие») Средневековья в свое время были сильно преувеличены сайентистской идеологией, создававшей собственную героику. Античную науку, еще в Риме, погубила в конечном счете не злая воля, а равнодушие. Не исключено, что и исчерпание исходно греческих интуиций: «перестали рождать» (по крайней мере, в существовавших социокультурных условиях).
До настоящего «нового средневековья», если его не удастся избежать, по-видимому, еще не одно столетие. Однако, вероятно, правы те, кто уже теперь не только констатируют объективно назревающий колоссальный парадигматический сдвиг, но и сознательно готовят его. Если рядом с наличными научными конструкциями успеть возвести альтернативные, можно повысить выживаемость системы: в случае необходимости удастся перейти на подготовленные рубежи. Нестандартность подхода всегда высоко ценилась в науке, в условиях приближения к кризису ее ценность лишь возрастает. Никому, впрочем, не известно, какие именно из новых направлений в дальнейшем окажутся востребованными, каждому приходится действовать на свой страх и риск.
3. К вопросу о числовых моделях. Очевидна «числовая детерминация» в культуре. Между тем, вопрос об их значении не бесспорен. Каков статус числовых структур, на Ваш взгляд? Можно ли говорить о числовой модели как о предопределенной («пред-данной») структуре, лежащей в основании культурных феноменов? |
М-да, вопрос. Зачатки «числового» мышления, как теперь выясняют этологи, присущи целому ряду животных, птиц, насекомых. Научиться считать «с нуля», т.е. если бы в нашем мозгу не было соответствующих инстинктивных структур (это касается, конечно, только малых чисел), по всей видимости, было бы просто невозможно. Мы можем только развивать в себе врожденные навыки, а обойтись вообще без них невероятно. Попытаться представить себе реальность совсем без числа – все равно что выработать представление без помощи собственного мозга. Разумеется, и без речи, поскольку язык буквально «нашпигован» числовыми структурами. Априорны («пред-данны») или апостериорны числовые структуры – вопрос о курице и яйце. Оба варианта правильные. Ведь представление о «раньше» или «позже» – будь то во времени или по существу (антецедент-консеквент) – уже содержит в себе фундаментальное числовое начало, бинарность. Вопрос о «пред-данности» чисел, так или иначе детерминирующих нашу жизнь, возможно, подразумевает гипотезу о существующем до начала времен некоем дяденьке, сидящим на небесах с бухгалтерским гроссбухом в руках? Подобные толкования хорошо известны в культуре: будь то платоновский демиург (обычно его называют геометром, хотя ведет он себя, судя по «Тимею», в значительной степени и как арифметик) или Господь Соломона, заранее исчисливший каждый волос на наших головах и создавший мир «мерой, числом и весом». По-своему не менее ярок и вавилонский, астрологический вариант: числовые «письмена» начертаны на небесах. Вопросов веры я не собираюсь касаться, это не дело науки (что не означает, конечно, невозможности исследования определенных аспектов религиозных текстов).
Сходным образом обстоит и с вопросом об «объективности» или «субъективности» числовых структур, ведь первый член такой оппозиции может пониматься как некая «пред-данность». Сама оппозиция, однако, бинарна, т.е. уже содержит в себе числовое начало. Так что вопрошание, объективно ли число или, тем паче, существует ли оно, – все равно, что спросить, существует ли слово, С помощью чего спрашивается? Особенно забавен ответ: не существует.
Сложнее для меня дилемма, «коллективно» ли число по своей природе или «индивидуально». Разумеется, оно может существовать и в индивидуальном сознании, однако не на фоне ли хотя бы подразумеваемой коллективности? Не полностью спасает тут и заведомая привходящая бинарность, ведь если мыслить индивидуальность лишь на фоне коллективности, то это уже не «настоящее одиночество». Как ни бьюсь, не в состоянии представить себе абсолютную, «метафизическую» уединенность (неоплатоническое единое – даже с учетом его ноэматичности, «сверхразумности» – в конечном счете самообольщение или фокус: философы восходили к нему, прекрасно зная, в частности, и о двоице). Не поэтому ли в христианстве и было выработано представление, что Бог родил Сына, став Отцом, что без того или иного раздвоения вообще не сдвинуться с места, в том числе и в Творении?
Эксперименты этологов, в свою очередь, мало чем в состоянии тут помочь. Они касаются либо коллективных животных (обезьяны, волки, вороны, кошка с котятами, пчелы…), либо демонстрирующих признаки коллективного поведения. Приведу пример (его выловил из Сети и прислал мне Д.Г.Буслаев). Согласно проведенным в Падуанском университете исследованиям, рыбка гамбузия умеет считать до четырех. Спасаясь от навязчивого внимания самца, самка пытается спрятаться в стае, которая по численности на единицу больше, чем в соседней. Так до 4, затем начинаются «сбои», хотя отличать большую стаю от меньшей ей по-прежнему удается (http://lenta.ru/news/2008/02/26/count/). Коллективность тут, разумеется, налицо. Мне не известно ни одного эксперимента, где бы она так или иначе не присутствовала (в ряде случаев в качестве «партнера», к примеру, волка или обезьяны выступает сам экспериментатор).
Хотя и без достаточных оснований, но можно предполагать, что коллективность все же – как минимум важнейший, если не необходимый, фактор. Кто не умеет считать «своих», навряд ли сможет пересчитать и «чужое». Применительно же к культуре мы автоматически имеем дело с коллективностью.
В «онтологическом» плане, таким образом, число кардинально присутствует, самое меньшее, в достаточно развитых сообществах. Греки полагали разумным, одушевленным, населенным богами и космос (у Платона на каждой небесной сфере сидит по сирене, тянущей свою ноту). Мировоззрению ученых XVII в., т.е. начала науки современного типа, как не раз отмечалось, был свойствен пантеизм или деизм, значит, имплицитно присутствовала «антропоморфизация». В своей знаменитой работе «Непостижимая эффективность математики в естественных науках» Е.Вигнер обронил замечание о мыслимости в науке знаний, в принципе доступных и некоторым видам животных. Когда речь идет о малых числах, мы стремимся именно к такой рефлективной глубине (К.Г.Юнг неоднократно указывал на «слоистость» нашей психики, и чем глубже соответствующие слои, тем с сознанием более примитивных животных они соотносятся). Возможно ли добраться до уровней, которые соответствуют утрате способности считать? – Не знаю, исследования соответствующих способностей животных лишь в зачатке. Не сильно удивлюсь, если в каком-то смысле «считают» даже бактерии, молекулы в кристаллах, микрочастицы. Но даже если онтологически счет идет не до «дна», нам навряд ли удастся об этом свидетельствовать: ни написать, ни рассказать (иначе мы волей-неволей начнем буквально сыпать числами). Та или иная «антропоморфизация» в нашей культуре, науке неизбывна. Кстати, факт, что ныне все большее количество ученых обращается к проблеме малых чисел в реальности, очевидным образом коррелирует с возрастающей «экологичностью» сознания, переживанием нашего родства с животными (в этом плане и с известным возрождением «язычества»). Сама идея эволюции биологических видов, филогенетическое древо свидетельствуют именно о таком позиционировании: мы все – ветви от одного и того же ствола. Не знаю, насколько внятный ответ удалось дать на Ваш вопрос.
4. Наш выпуск посвящен кватеру – четверичным организациям в современных научных, философских и других дискурсах. Как Вы считаете, органичен ли кватер современности? |
Он органичен и архаическому прошлому, и современности, и, полагаю, далекому будущему, даже если человек перестанет существовать. Отдельный вопрос, что не только четверка, но и тройка, двойка. «Фундаментальнее» всего, вероятно, последняя – в качестве самой простой. Однако после структурализма, того же Леви-Стросса говорить об этом стало, возможно, несколько банально. О четверке (представление о 4 сторонах света) – на материале Триполья – Б.А.Рыбаков утверждал, что данное представление формируется в раннеземледельческий период: начало неолита. Несомненно, в этот период оно уже присутствует. Однако сам автор, обсуждая предпосылки появления ромбов в орнаментах, добрался до верхнего палеолита, т.е. охотничьих обществ, а ведь ромб – четырехугольник. Всячески приветствуя внимание замечательного историка к различным числовым структурам, к сожалению, придется отметить, что искренняя увлеченность порой приводит его к несколько односторонним в своей категоричности выводам (в частности, в объяснении генезиса сакральной шестерки, правильного шестиугольника через форму снежинок: см. заснеженные горные вершины, которым поклонялись многие архаические народы. Это объяснение не самого Рыбакова, но он его с энтузиазмом поддерживает. А почему, скажем, не шестигранные пчелиные соты, ведь пчелам, как посредникам между людьми и богами, поклонялось не меньшее количество древних, а мед, как известно, – пища богов? Жрицы нескольких великих греческих богинь именовались мелиссами, т.е. пчелами. Существует целый ряд и других допустимых гипотез об историческом генезисе, но здесь в них едва ли уместно вдаваться). Но отмеченный недостаток, по-видимому, – вполне приемлемая цена за пионерский характер исследований.
О четверке и пчелах, возможно, любопытная ссылка: http://lenta.ru/news/2009/01/28/four/ (прислана мне также Д.Г.Буслаевым)
5. Вы являетесь представителем «самиздатской культуры» - того пласта, который всегда авангарден, альтернативен культуре «официальной», где зарождается всегда что-то новое, прозревает будущее. Современное культурное пространство несколько трансформировалось, в частности благодаря Интернету. Какое влияние на культуру окажет такая тотальная массовость? Каков современный авангард? |
Боюсь, у Вас несколько преувеличенное представление о «второй», или самиздатской, культуре. Тамошние тексты отличались весьма заметной качественной неоднородностью, впрочем, как и в «первой», официальной. Большой, правда, плюс – в основном бескорыстность и искренность намерений авторов, ведь за труды не только не платили, но за них можно было и «схлопотать». Помимо того, присутствие подспудного, но почти постоянного ожидания «чуда», открытий – так сказать, нерутинность самопозиционирования (стандартная иллюзия той поры: если убрать внешние ограничения, то человеческим возможностям по существу нет предела). Люди, способные творить вопреки страху, вызывают уважение независимо от размера их таланта, и я считаю огромным везением, что мне выпала честь продолжительное время с ними общаться. Заодно стали понятнее переживания, скажем, Галилея, Декарта или Сократа. Это я, разумеется, не к тому, чтобы сравнивать своих близких, упаси Боже себя с подобными вершинами, речь идет исключительно о психическом состоянии. Интеллектуальная и жизненная смелость – различные вещи (так, Декарта, в качестве наемника умудрившегося не принять участия ни в одном сражении, иные из исследователей подозревают в трусоватости, но доблести интеллектуальной ему, конечно, не занимать). Однако тут, говорят, еще не известно, что достается труднее и, значит, стоит дороже.
Во «второй культуре» – вполне согласно с давнишней схемой Ю.Н.Тынянова – вначале получила развитие поэзия, затем проза и только потом настала очередь литературоведения, культурологии, философии. В начале означенного третьего этапа советская власть и «закончилась», так что самиздатские и тамиздатские научные продукты того же уровня, как в художественной литературе, довольно затруднительно встретить. Уверяю Вас, познакомившись с материалами, Вы оказались бы в целом разочарованы. Сравнительно скоро, кстати, все это должно появиться в Интернете – либо на западные гранты, либо, говорят, и «Пушкинский дом» приступил к оцифровке (не слежу, может, кризис временно подкосил). Хотя самые полные библиотеки самиздатских журналов и рукописей «андеграунда» в 90-е годы собрались в Европе.
Напротив, что касается собственно научных исследований – тут преимущество в общем и целом все же у лучшей части «первой культуры», прежде всего в Москве: там и в советские годы «воздуха» было побольше, и даже в академических стенах сумели уместиться такие величины как, скажем, С.С.Аверинцев, В.Н.Топоров, Вяч. Вс.Иванов (судя по тому, насколько мощно «пошел» уже в 1990-е гг. Е.А.Торчинов, в Питере тоже назревало нечто подобное). Возможно, если бы тоталитарному режиму удалось продлить свое существование, самиздатская наука и расцвела, но, к счастью, барьеры были все-таки сметены. Теперь, спустя почти четверть века после пересечения рубикона, о каких-то принципиальных границах забавно и говорить.
Насчет перемен благодаря Интернету – они, на мой взгляд, намного более поразительны. Когда несколько лет назад, после длительного перерыва, довелось посетить одну конференцию, я был едва ли не потрясен. Если в советские времена так или иначе бросалось в глаза различие в уровне работ ученых из мегаполисов и из провинции, то ныне различие сводится к исключительно индивидуальному. Какие-то девочки-аспирантки из маленьких городов делали довольно пристойные доклады, содержательно нимало не уступающие «столичным», плюс на превосходнейшем литературном языке. Расширение доступа к информации явно делает свое дело, а с учетом того, что мотивация к научной деятельности в провинции, по-видимому, теперь относительно выше, чем в мегаполисах, то и напряженность усилий, вероятно, оказывается более высокой. (Немного упрощая: молодой ученый мегаполиса постоянно внутренне сравнивает свой уровень дохода и социальный престиж если не с олигархическим, то с менеджерским из коммерческих фирм. Поскольку себя, и справедливо, он считает нимало не хуже, постольку к занятию наукой вырабатывается своеобразное отношение. Оно – то ли «временная стоянка», то ли «спокойное место»: «как платите – так и работаю». И студентам, и аспирантам вдобавок, как правило, приходится подхалтуривать в отраслях не научных. Отдача – соответствующая. В провинции же, видимо, «деваться все равно некуда», а научные зарплаты, особенно для женщин, выглядят не столь оскорбительно, а если место потеряешь – некуда идти. Добавим сюда пресловутую провинциальную и женскую «смиренность» – результат налицо. Хотя подобная «смиренность» – о чем чуть ниже – имеет и негативные следствия.)
Поразивших меня юношей, честно говоря, не встречал: точно не знаю, возможно, и в провинции самые способные из них вынуждены искать более «хлебные» профессии. Если роль женщин в науке в среднем и без того возрастает, то в периоды кризисов, вероятно, тем более.
Чего, на мой вкус, более всего не хватает упомянутым «девочкам-аспиранткам», так это «наглости», уверенности в себе, из-за чего априори не ставятся претенциозные цели исследований, откуда и некоторое «мелкотемье». Хотя, возможно, такая особенность обязана до сих пор не изжитому комплексу неполноценности их руководителей, еще с советских времен привыкших считать себя «второсортными» и потому избегающих ставить перед своими учениками смелые (а значит, и рискованные) задачи. В свою очередь, «девочки» слишком послушны. Сходных в статусе «мальчиков», готовых в принципиальных вопросах не соглашаться с мэтрами, а «если что» войти с ними и в клинч, похоже, не достает.
Интернет, таким образом, конечно, способствует выравниванию шансов, в заметной степени ведет к смещению оппозиции «центр-периферия» снаружи вовнутрь (по принципу «поле битвы – сердца людей»). Хотя я, разумеется, не склонен положение упрощать, полагая Интернет панацеей. Экономическая и гражданская составляющая в таких процессах играет также немаловажную роль (к примеру, степень экономической и административной «угнетенности»). Опыт «второй культуры» был полезен, в частности, тем, что учил существовать помимо каких бы то ни было внешних иерархий, т.е. способствовал «выдавливанию из себя раба». Это, конечно, не приводило к идиллии. Отмечу одно: что там было действительно общим – это переживание трагичности бытия, постоянная неудовлетворенность самим собой. Судя по знакомым, а их немало, мне не известно ни одного примера «счастливого» литератора, все так или иначе «плохо» закончили, даже если за спиной остались вполне пристойные – изредка даже гениальные – тексты и какое-никакое признание.
Что касается «авангарда». Основной импульс его последней волне (т.е. я не рассматриваю сейчас предыдущие поколения, из первой половины ХХ в.) все-таки исходил от мировой культурной революции 1960-х. Именно тогда родились новое мироощущение, новые интуиции. У нас, соответственно, появились фигуры такого масштаба как И.Бродский, Л.Аронзон, Вен.Ерофеев, Д.А.Пригов, Л.Богданов (беру только умерших, чтобы не обижать классификациями живых, и это, конечно, не список, а только примеры). А дальше, в среднем – расходящиеся круги, а значит, с постепенным снижением «высоты гребня» (флуктуации, конечно, присутствуют, но впечатление, что нет «плеяды»). Проблема, конечно, не в падении уровня дарований: думаю, что по способностям каждое поколение – от верхнего палеолита по сю пору – примерно равноценно другим. Дело в социально-исторических условиях, эпохе, кто-то попадает в бурлящий центр культурных событий, а кто-то нет. И еще не известно, кому более повезло: цена, заплаченная за пребывание в таком центре, нередко оказывается запредельной (достаточно вспомнить о судьбах первого поколения немецких романтиков). Путь к «высшим достижениям», как правило, – через мобилизацию стрессовых возможностей организма, т.е. «невыносимость бытия». К примеру, упомянутый Д.А.Пригов – 1940 г.р., по национальности немец. Он никогда не говорил, что значило быть мальчиком-немцем в СССР сразу после войны, но можно догадываться. Это я к тому, чтобы современные умненькие юноши, пописывающие стихи (а средний уровень версификаторства, т.е. техники, и образованности, надо признать, заметно возрос) не обижались и не полагали, что просто я, как свойственно старикам, «наезжаю» на молодых.
Ну хорошо, пусть даже я, сообразно возрасту, недооцениваю нынешних юношей, из поколения «детей». В таком случае мне просто положено «не надышаться» на «внуков». И в самом деле, в одной из статей мне довелось сформулировать прогноз, что наступление «новых шестидесятых» окажется связанным с появлением массового цифрового телевидения (как «старые шестидесятые» наступили вместе с распространением телевидения обычного, т.е. аналогового, а эра радио и кино сопровождалась событиями первой трети ХХ в.). Недавно читаю: правительство Великобритании приняло программу, что к 2017 г. цифровой канал в 100 Мб/c должен быть в каждом доме страны. А это, в частности, уже техническая возможность цифрового телевидения, объединенного с Интернетом. До кануна осталось 7 лет. Не думаю, что нынешняя Россия, особенно ее мегаполисы, существенно отстанет в такой коммерческой сфере. Впрочем, только существенно задним числом было оценено по достоинству культурно-историческое значение 1960-х, многие современники же восприняли процессы как потрясения и кризис, а также крушение прекрасных надежд.
Под «авангардом» Вы, возможно, имели в виду не только эстетические, но и интеллектуальные явления, т.е. не только искусство, но и науку. В таком случае я не совсем понимаю, что здесь таковым полагать. Чаще всего к нему относят так называемый постмодернизм, или постструктурализм, я же отказываюсь это делать. Основные идеи здесь и главные классики – родом из шестидесятых, в продолжателях же видятся преимущественно эпигоны. Мало того, что данное течение, как было сказано, изначально тяготеет не столько к науке и философии, сколько к софистике, а значит, дефициту специфической внутренней обязательности (у математиков – строжайшие критерии такой обязательности, но и в других науках «кристалличность» или, напротив, «рыхлость» концепта вполне явственно ощутимы). В свое время в этом виделись новизна и протест: догмы старой науки, скорее всего, действительно стоило «потрясти», влить туда юную кровь сомнения и критицизма. Но десятилетиями воспроизводимые гносеологический релятивизм, скептицизм, агностицизм напоминают старца, бьющего лампочки в подъезде. Возможно, тут уместен термин, изобретенный для описания подражателей авангардистским поэтам далекого прошлого: «ретроавангард». Хотя у данного направления есть обширная «прогрессивная», «демократическая» тусовка, ее неплохо принимают в США и Европе. Не знаю, может быть, скучающего сытого западного обывателя или представителя московских «сливок» и прельщают подобные развлечения для элитарно образованных, умных людей, лишенных идеальной цели, смысла жизни и испытывающих нужду в чем-то «остреньком». Для меня же это прежде всего «наука толстых». Хотя, не будем «снобами наоборот», порой приятно, как говорится, развалиться в кресле с сигарой в руках и коньяком и, расслабившись, послушать изящные обороты (данному течению, как и положено софистическому, свойственно подчеркнутое внимание к языковой игре, подысканию выглядящих афористическими, парадоксальными формулировок).
Впрочем, не всему и в этом направлении присущ явный агностицизм. Порой там встречаются и вызывающие любопытство трактовки. Слишком часто они, однако, отличаются, так сказать, акциденциальностью, характером ad hoc: применительно к конкретному рассматриваемому явлению схема, может быть, как-то и работает, а к соседнему – уже никакой гарантии, нужно начинать все заново. Поэтому, в частности, нет возможности надежно убедиться, релевантно ли данное объяснение вообще. Сама верификация для них оттого – внутригрупповая оценка: концепт понравился? – хорошо. Нет? – Значит, не «зацепило». По-моему, слишком субъективно. Хотя здесь мы в конечном счете упремся в действительную проблему. На языке неокантианцев это оппозиция «номотетичность – идеографичность». Посредством рационально-философских – т.е. внутренне обязательных, обобщенных – рассуждений философы здесь доказывали аксиологический и эпистемологический приоритет частного случая в его уникальной специфике, тем самым и «живости» над общей закономерностью.
Сходная ситуация существовала когда-то и в математике (до Фалеса и Пифагора): задачи классифицировались не по методам, а по предметам. Разные наборы правил для подсчета количества кирпичей, мер зерна, объема земляных работ. На каждый случай – собственный алгоритм. Если встретится не предусмотренный правилами случай, действовали по аналогии, безо всякой гарантии, что удастся избежать ошибок – нередко и ошибались. Алгоритмы, кроме того, отличались исключительной сложностью, дефицитом внутренней логической связности. Поэтому для успешного применения требовались огромная память и длительные тренировки.
В рамках и постмодерна, и архаической математики мы возвращаемся по существу к парадигме древней мудрости, а не науки (Пифагор провел резкую грань между этим старым идеалом и собственным, сказав, что он занимается не самой мудростью, а только любовью к ней: философией). Ведь мудрец – этот, несомненно, умный, многоопытный, повидавший жизнь человек – основывает свои знания на накопленной в его голове совокупности множества частных случаев, из которой, как из резервуара, он может вылавливать аналогии для очень многих новых случаев. Возврат к идеалу мудрости (на сей раз главным образом книжной) – отсюда и упоминавшаяся софистичность. Поэтому объявленный постмодернистами «конец» философии и науки автоматически справедлив – применительно к ним самим. Обыкновенно софистику принято считать исторически важным, но лишь предварительным, подготовительным этапом по отношению к философии и науке, а здесь «донаука» объявляется вершиной, венцом.
Пример чуть ближе к нашей непосредственной теме: совсем архаическим временам или сознанию нынешних детей отвечает этап, когда человеку удается количественно определить небольшую совокупность одних вещей, но никак не других (бабушка, мама и папа – трое, а сколько там камней на дороге – не знаю, т.к. отвлеченно и скучно). Т.е. и число далеко не сразу становится общим понятием, универсалией. Оттого вполне осмыслен вопрос об историческом и психологическом генезисе тех или иных конкретных числовых представлений. В рамках занятий числами, особенно малыми, не следует забывать об этом ментальном пласте, ибо в культуре они зачастую работают именно так («бессознательно» или ad hoc), и лишь мы, исследователи, можем попытаться вытащить оттуда общие, рациональные закономерности.
В соотношении частного и общего остается действительно много загадочного. Потому все «некомплиментарное», что было сказано выше о постмодерне, относится главным образом к эпигонам («ретроавангарду»), а не к его классикам. После культурной революции 1960-х гг., в том числе в философии, мы уже не можем стать прежними и как ни в чем ни бывало вернуться к временам классической науки (в ее «чистоте», но, увы, и не без «наивности»). Серьезное гносеологическое сомнение и глубокая критика, в чем убедили нас когда-то еще Декарт и Кант, являются необходимой частью и в чем-то даже предпосылкой обоснованного мышления. Другой вопрос, что если бы Декарт и Кант остановились на своих сомнении и критике и свели свой дискурс к их культивированию, то нам сейчас, скорее всего, не удалось бы вспомнить их имена. В качестве конструктивного выхода, как известно, оба воспользовались обращением к явному или неявному математическому образу мысли.
Поиску приемлемого баланса между частным и общим, по-видимому, уже не одно тысячелетие. Он присутствовал, например, в жарко обсуждавшейся когда-то проблеме универсалий, соотношения между индукцией и дедукцией, экспериментом (всегда сводящимся к заведомо ограниченному набору испытаний) и общей теорией, даже в контрасте между англо-саксонским (прецедентным) правом и континентальным. У нас, представителей превалирующе «континентального» типа сознания, иногда проскальзывают немного высокомерные, иронические нотки в оценке, скажем, английского эмпиризма, американского прагматизма. Напротив, в американском массовом сознании, судя по описаниям, заметен скепсис в адрес всяких «теорий»: другое дело факт, а лучше доллар. В этом плане и публичный успех «акциденциального» постмодерна не только по срокам, но и по существу считают очевидным спутником «американизации» культуры, т.е. явлением в чем-то того же рода, что и фастфуд, Голливуд. Но даже если это и так, то американская политическая и экономическая элита прекрасно поняла национальные недостатки и давно стратегически привлекает к себе со всего мира лучших теоретиков из множества дисциплин, стремительно выращивая свои мощнейшие школы. А современной России оказываются не нужны даже собственные математики (вообще теоретики). Таким образом удается предметно судить о степени обоснованности и упомянутой отечественной снисходительности, и презумпции нашей «духовности», будто бы впитанной с молоком матери.
Не только в наших недостатках, но даже в том, что мы считаем достоинством, можно увидеть следы по сути той же проблемы. Стандартная коллизия: судить «по совести» или «по закону»? Закон ведь «бездушен», не видит конкретного человека, а чтобы по правде судить, нужно заглянуть живому человеку в глаза. Что с того, если минутное возмущение, вспыхнувший гнев побудят немедленно растерзать преступника? – Если ошибемся, потом искренне, бия себя в грудь, и покаемся, и слезы смоют пролитую кровь. Не так ли? Оттого перспективы пресловутого «правового государства» остаются в конечном счете туманными.
Сказано все это было не только к тому, что совсем непросто определить, что именно является «авангардом», а что нет, но и чтобы лишний раз проиллюстрировать факт: мы и в науку неизбежно привносим свой социальный, культурный, жизненный опыт. Вклад «сердца» здесь – далеко не самый последний. А в самых глубинных основаниях – даже в выборе приемлемого методологического баланса между конкретным частным и отвлеченным общим, – возможно, даже решающий. Являются ли гарантией научной истинности тогда честность, прежде всего перед самим собой, своей совестью, условие, чтобы делаемое «ложилось» на сердце? Декарт – довольно похоже – считал, что последним залогом истины является то, что «Бог не обманывает», однако сам не раз обманулся, особенно в физике. Поэтому выводы из своей интуиции следует, насколько хватит сил, проверять – и желательно не только посредством мнения окружающих, но и широким набором фактов, которые так или иначе вызывают доверие. Как видите, ничего нового.
Возвращаясь к вопросу «авангарда», возможно, полезно напомнить, что наука, как и другие области, не свободна от фактора моды. Что объявляется «писком» в этом или следующем академическом сезоне, меня просто не интересует. Наша с Вами тема чисел, в частности, касается как древнейших времен, так и нынешних и грядущих, какая тут мода? Тематически (надеюсь, не методологически) мы как бы возвращаемся к началу античности (впрочем, как и к ее концу), а внутренняя апелляция к архаике – непременный признак и авангарда. В частности, «кватер» – своего рода современный вариант пифагорейской тетрактисы, или тетрактиды.
Одна из возможных тактик, чтобы прослыть авангардистом – коль научные поветрия все-таки существуют – это упорно придерживаться какого-нибудь надежного, проверенного учения, к примеру марксизма. Ведь моды цикличны, и марксизм – пусть и не в чистом виде, а в «коктейлях» – ныне вновь ко двору в среде «прогрессивных интеллектуалов». Лишенный своей действенной, угрожающей силы, тем более «азиатской рожи», он служит бодрящей добавкой. Вы скажете, что подобная тактика основана на трюизме «стоящие часы показывают верное время дважды в день»? – Ну и что, но ведь показывают, и даже не раз, а дважды.
Если без шуток, то, по-видимому, едва ли стоит ориентироваться на некий несколько эфемерический авангард как на маяк (продуктивный, действительный авангард появляется сравнительно редко, и не по нашему выбору). И завершая: в науке, разумеется, нет никаких «прозреваний». Это по ведомству прорицателей и пророков, а здесь не приходится ни возжигать потусторонним светом глаза, ни вещать как будто бы из утробы. Удел науки – всего-навсего строить модели. И если они работают, их может использовать любой. У каждой модели вдобавок существуют собственные границы. Если механик, скажем, рассчитал с помощью простейших формул место падения брошенного кирпича, а во время испытания подул неучтенный сильный ветер, то «пророчество» не сбудется. Преимущество математических методов в том, что с их помощью удается заглядывать и в будущее, поскольку для «вечных» математических объектов все равно что описывать: далекое прошлое, настоящее, будущее.