Науки Нового времени, включая точные естественные, как всякие культурные феномены, не лишены эмоционально-психических импликаций, мифологической подосновы. Рассмотрим их на примере теории Декарта, поскольку рационализм – один из краеугольных камней научно-философского мировоззрения в его классической версии. Для начала обратимся к философеме двух субстанций (мыслительной и протяженной) и аналитической геометрии. Что стоит за связью этих интеллектуальных продуктов?
Античность проводила резкую грань между арифметикой и геометрией, полагая первую более ноуменальной (по Филолаю, «все, что познается, имеет число, ибо невозможно ни понять ничего, ни познать без него», «истина свойственна и прирождена роду числа»), тогда как геометрические объекты двойственны по природе, поскольку в них присутствуют и чувственные начала (зрительные, тактильные, воображение…). Оттого пифагорейцы, Платон ставили арифметику выше геометрии. Протяженность сопряжена с телесностью и у Декарта, а мышление и протяженность, в свою очередь, перекликаются с арифметикой (алгеброй) и геометрией, сочлененных в составе аналитической геометрии.
При этом традиция соотнесения Разума с небесными богами, самим Небом коннотативно жива до сих пор, тогда как боги земные, Земля в такой парадигме тяготеют к телесному полюсу, страстному. Небо при этом представлялось чаще всего мужским божеством, Земля – женским. Иератический брак Неба и Земли – один из кардинальных моментов теогонии, формирования вселенной. Так, в Вавилоне каждое празденство Нового Года, представлявшегося полным обновлением мира, сопровождалось ритуалом, включавшим иерогамию правителя и храмовой иеродулы; регулятивно-сакральным значением обладали и соития китайских императоров с их супругами. В таких актах воплощалось единение неба и земли, богов и людей. Какая мистерия в таком случае разыгрывается в аналитической геометрии?
Данная наука вдобавок претендовала на нечто значительно большее, чем просто очередной из математических дисциплин, но представлялась ступенью к mathesis universalis, т.е. проекту настоящего переворота в познании. Декарт подключился к той линии Ренессанса, которая реставрировала интеллектуальный примат математических наук по отношению к прочим, прежде всего вербальным, доминировавшим на протяжении Средневековья. В «Рассуждении о методе» формулируется тезис о принципиальном превосходстве математики по отношению к логике, ибо логика более предназначена для изложения уже известных истин, т.е. имеет прежде всего педагогическое, систематизирующее значение, тогда как математике удается открывать новые истины, т.е. она креативна, «рождает».
Уже сам факт аксиологического превознесения креативности в Новое время по своему красноречив. Зачем нужно новое знание? Не проглядывает ли тут эпистемологическая параллель с продолжением рода, даже его «расширенным воспроизводством», фертильностью? Тогда как в рамках традиционализма, напротив, избыточное размножение, проистекающие из него суета и шум становились поводом для удаления верховного божества (напр., шумерского Ана), а не то и истребления человечества (шумерский миф о потопе); в целом ряде мифологий Земля и Небо разводятся друг от друга, чтобы предотвратить неконтролируемое размножение. Вообще, традиционализму более свойственен пафос сохранения древнего знания, чем получения нового. Все основные положения уже содержатся в авторитетных книгах, полагало и Средневековье, ныне же остается лишь их разъяснять, толковать. Живая математика, свободный поиск против агеластических по характеру логических спекуляций, в область которых имело склонность сползать нормативное схоластическое учение и обучение, стали одним из мотивов, коренящихся как в личной биографии Декарта, так и в духе эпохи. Но далеко не только означенный фактор «рождения» в картезианстве ответствен за имплицитную «сексуализацию» – следует отметить и более глубокие связи.
По мнению историков, пифагорейство, пребывавшее у истоков теоретической математики, представляло собой секту орфизма, а орфизм, в свою очередь, – ответвление дионисийства, крайне архаической разновидности культов плодородия. И в дионисийстве, и в орфизме одно из центральных мест занимал эротизм. Вакхический оргиазм и сопряженный с ним катарсис трансформировался у орфиков и пифагорейцев в «энтузиазм». О половой гальванизации пифагорейство не забывало никогда: не только при идентификации нечетных чисел в качестве мужских, четных – женских, с их последующими отношениями, сочленениями, но и в последовательном проведении данной линии через все свои пары понятий.
Теоретическая математика играла роль одной из ментальных техник, назначение которой – преодолеть природную человеческую ограниченность, выйти за пределы естественного круговорота перерождений и навеки закрепиться на небе, обретя «богоравность», или, пользуясь более современным языком, достигнув действительного бессмертия души. В.Буркерт усматривал тут родство с «вознесениями» шаманизма, вкупе с оргиазмом («энтузиазмом»), а также акцентом на технике, методах. В свою очередь, математическая техника, как и математика в целом, имеет характер отнюдь не материалистически-утилитарный, а именно что ментальный, в конечном счете сакральный. Оттого многие античные математики и получившие от них импульс философы решительно выступали против «пользы».
Существуют и другие каналы, связывающие математизацию и сексуализацию. Ренессанс, как известно, был преисполнен не только математическим пафосом – начиная со всевозможных разновидностей числовой мистики и заканчивая зарей нового взрыва математических наук, – но и эротическим: как идеализированным (скажем, Данте с Беатриче, Петрарка с Лаурой), так и вполне приземленным (оттого Б.Рассел усматривал в итальянском Возрождении «ужасающую политическую и нравственную анархию»). Восстановленный культ прекрасного тела коррелировал с поднявшим вновь голову пантеизмом. Самое позднее, со времен «Пира» Платона обозначена связь Эрота и Красоты, начиная с физической, т.е. гармонических пропорций человеческого тела (кстати, непосредственно калькулированных в «Каноне» скульптора-пифагорейца Поликлета), а Ренессанс: Леонардо да Винчи побуждает Луку Пачоли на исследование макро- и микрокосмического значения золотого сечения, рассматривая и человеческое тело; Альбрехт Дюрер пишет трактаты о численных соотношениях размеров частей этого тела. Судя по всему, адепты раннего христианства, чья вера еще обладала мощью и чуткостью, имели вполне серьезные основания инициировать преследования математиков. Однако вернемся к самому Декарту.
Наряду с двумя субстанциями в его философии фигурирует и Бог, но в текущих мировых процессах непосредственно Он не участвует. В качестве прототипа порою указывают на deus absconditus (скрытого Бога) Фомы Аквинского, хотя, возможно, здесь более уместен образ deus otiosus М.Элиаде (праздного бога, или «ушедшего на пенсию, в отставку»; ср. положение шумерского Ана, индийского Индры после того, как их сменили более молодые, соответственно, Энлиль и Энки, Шива и Вишну). С такой точки зрения пара субстанций Декарта волей-неволей отодвигала центральную фигуру теологии, Бога. Картина реальности при этом крайне архаизировалась по признаку не только бинаризации (вспомним Леви-Строса), но и сексуализации, поскольку, как было отмечено, сквозь пару субстанций проглядывает их поляризация по признаку пола.
Рациональную аналитику Нового времени, не исключая картезианства, порой считают «механически сухой», подчеркнуто «целомудренной», но это ни в коем случае не означает ее действительной деэротизированности. Из истории религий известно, что духовное значение присваивается прежде всего не обыденному эротизму, а его аномальным формам, к примеру оргии или девству. Теории, ввиду их созерцательности, а также пафос природной пытливости порой помещают в орбиту вуайеризма, однако в случае Декарта можно отметить заметно более точные особенности. Реально две субстанции не пересекаются, не встречаются, но за их математизированную гармонию, если смотреть греческими глазами, ответствен в конечном счете все-таки Эрос. Сходной «неконтактной гармонизированностью» обладает и совокупность лейбницевских монад, а Ньютон, перенесший центр внимания на физику, связывает все тела гравитацией. В результате действия этой силы, а также инерциального убегания, небесные тела движутся по орбитам, представляющим собой конические сечения, этих эллинистических репрезентантов гармонии. При этом Ньютон категорически отвергает конкретную картезианскую гипотезу близкодействия, т.е. опосредованно все же контактности, а загадочную природу дальнодействующей гравитации обсуждать принципиально отказывается. Уже давно ньютоновской гравитации поставлена в параллель Любовь Эмпедокла, при этом Вражда, т.е. силы отталкивания, небесами не управляют, и в астрономической теории Ньютона, потом и Эйнштейна, господствует царство взаимного притяжения. Так что по поводу «целомудренности» новых наук, настойчивом избегании в них «фривольных» тем уместно вспомнить соображение Дж.Фрезера, что табуированность свидетельствует о спрятанной сакрализации. Однако вернемся к Декарту.
Его дуализм порой сопоставляют с зороастрийским или манихейским, однако, как в случае и Платона («бытие-становление»), две главных области здесь, во-первых, не антагонистичны, во-вторых, имморализованы, т.е. не разведены по полюсам добра и зла. Как грекам, так и Декарту присуща, напротив, интеллектуализация, и из знания истины, она же благо, добродетельное поведение вытекает автоматически. Подобная интеллектуализация отвечает скорее парам оппозиций пифагорейства, и Декарта справедливо рассматривают как продолжателя «математической» линии Ренессанса. Конечно, и Средневековье, особенно французское, не следует сбрасывать со счетов, при этом, впрочем, более девиантное, чем нормативное.
Напомним, что в Окситании XI-XII вв. складывается могущественное учение альбигойцев, или катаров (т.е. «чистых», ср. катарсис – очищение). Подобно пифагорейцам, они верили в метемпсихоз, отчего отказывались от убийства теплокровных животных. Главной задачей, как и у пифагорейцев, считалось прекращение череды перерождений, освобождение от грубого материального тела (soma sema утверждали еще орфики). Царство Света может наступить для человека при жизни, для этого нужно достигнуть такой ступени познания (гнозиса), что удастся созерцать новые небо и землю. Обязательный аскетизм включал, в частности, запрет на половые сношения, а любовь к женщине приобретала возвышенно духовный характер. Альбигойцев, собственно, некоторые и считают изобретателями европейской любви, тогда как католическая Церковь относилась к данной сфере скорее практически, а в экзальтированном чувстве, направленном на женщину, а не на Бога, имела основания усматривать следы ее обожения. В числе наставников катаров значились астрономы, астрологи, философы, врачи, математики и строители, на границе Франции и Испании наблюдался яркий культурный расцвет, отголоски которого не замерли до сих пор. Не станем рассматривать детали учения альбигойцев, но нельзя не упомянуть о рожденных здешней трубадурской поэзией представлений об идеальном Рыцаре и Прекрасной Даме. Декарт в своем творчестве нечасто прибегал к прямым политическим выпадам, но (в «Страстях души») не удержался от осуждения крестового похода против катаров как геноцида.
Если мышление и протяженность, как указывалось, имплицитно разведены по половой принадлежности, то не иначе обстоит и с процессом познания. Уже в европейской алхимии, наследнице александрийского герметизма, фигура мудрости, Софии, зачастую представлялась женской фигурой, а философ – соискателем ее благосклонности. Подобную чистую благосклонность Прекрасной Дамы стремится вызвать и Рыцарь. Сия особа, несомненно, преисполнена всех совершенств, не только изящества, но и рассудительности, оттого и воспевать ее более пристало не столько в поэтической форме – не только маловразумительной, но и способной оскорбить благородство недостойным намеком, – сколько в разумной. Куртуазный комплекс оживал не только под пером Сервантеса или в елизаветинской Англии, он наложил существенный отпечаток и на новое представление об ученом как бескорыстном борце за всеобщее благо; до сих пор такие выражения как «научный подвиг», «рыцарь науки», «научное призвание», а также атрибуция науки как занятия благородного служат противопоставлению низкой сфере дельцов. Инсталляции рыцарского паттерна при этом отвечал практически активный, деятельный характер новой науки, тогда как античная классика предпочитала более отвлеченную созерцательность.
Вдохновляет Рыцаря на великие деяния, вселяя в его сердце отвагу, любовь. Он, может, и в глаза не видел свою избранницу, но это нимало не мешает к ней неудержимо стремиться, преодолевая по дороге всяческие препятствия, искушения и совершая множество добрых дел. Состояние любви столь всеобъемлюще и напряженно, что, кажется, утрать ее – и тут же погибнешь. Любовь, Эрос ответственны за рождение? Но разве мы не перерождаемся каждый миг? Само бытие – казалось бы, что может быть очевиднее и банальнее? – проблематизируется: применительно вначале к Богу (онтологическое доказательство Его существования), затем, под напором гуманизма, к человеку. «To be or not to be» – вопрошает шекспировский персонаж, «cogito ergo sum» – заявляет Декарт. «Cogito» как «мыслю» при этом, ладно, соответствует осмысленности бытия, подобно тому как без любви жизнь не просто пуста, но превращается в зияющий хаос, по сути небытие. «Cogito» как «сомневаюсь» – но разве легко найти нечто вполне надежное в делах любви? Влюбленный ищет верные знаки ответного чувства, но очень боится и обмануться, пребывая на краю бездны отчаяния.
Насколько далека декартова версия от элеатского тождества мышления и бытия, свидетельствует не только разведение их по принципу «основание-следствие», но и присутствие внутреннего драматизма и динамизма. Оттого и проблематизировано бытие, требуя своего обоснования и переобоснования, что речь, по сути, идет не о банальном телесном существовании в его непосредственной данности, а достижении бытийственности как цели, задаче, т.е. в сущности инобытийственности. Соответственно этому, имманентно динамической становится и вся европейская наука, начиная с обращения от античной статики и однородной кинематики к активной динамике и заканчивая тем, что познание вскоре фатально утрачивает уверенность в простой близости действительно вечных истин, научные положения релятивизируются, и процесс познания несется вразнос по торной дороге исторического прогресса.
Если чувства – достояние именно индивида, то и акты мышления кардинально индивидуализируются, вручая индивиду тем самым былые прерогативы Бога ли, коллектива (мышление античной классики типологически гражданственно, политично); субъект-объектная установка надолго становится родовой чертой европейской науки, попутно с обретением индивидом своеобразной самодовлеемости. При восстановлении в формуле «мыслю, следовательно, существую» по-латински опущенного «Я», она обретает черты пронзительной лирической исповедальности: я, истовый ученый Декарт, не могу представить свою жизнь без мышления. Наука Нового времени совершает качественный сдвиг от прежде преимущественно эпического переживания истины к его явному или подспудному лирическому наполнению.
Справедливо говорят, что мышление и отелесенная протяженность Декарта определенным образом коррелируют с теорией и опытом, этой конституированной Галилеем двуединой основой современной науки. В признаваемых в качестве эталона точных науках теория и опыт, т.е. продукты вообще-то малосводимых разума и чувств, должны быть приведены в соответствие по численной величине. При этом последнее слово, отныне полагают, за фактом, чувственным опытом, т.е. коррелятом типологически феминизированного начала. Декарт же на почве науки осуществил преобразование – имеется в виду переход от знания, основанного на патриархальном внешнем авторитете, на (логическом) законе, к познанию, основанному на любви, – сравнимое по масштабу с самопротивопоставлением христианства традиционно-законнической магистрали иудейской религии.
Идущий от манящей альбигойской гностической ереси и инсталлированный в эпистемологическую установку Нового времени имплицитный идеал во многом до сих пор продолжает служить основным двигателем познания. Декартово «cogito», вокруг которого сломано столько копий и от которого неотделимо вечное гармоническое стремление не то к Прекрасной Даме – Природе, не то к собственной Аниме, при этом обречено оставаться насыщенным символом недостижимости и непостижимости – вполне подобно дантовскому томлению по Беатриче, улыбке Джоконды или гетевскому «Verweile doch! Du bist so schoen».