А.И.Степанов

 

Познавательные и политические стратегии в культуре

[Написана в 2010 г. Опубл. в: Обсерватория культуры. 2011. №4. С.26-29.]

 

«Продолжением политики иными средствами» фон Клаузевиц назвал войну, а как соотносятся политика и наука? В отличие от классика, воздержимся от гипотез, что здесь антецедент, а что консеквент: политика или война, политика или познание. Ввиду чередования мирных отрезков и войн расчет на первый-второй условен, а агрессия и действенная защита от нее принадлежат нашей инстинктивной (т.е. «первой») природе. Так, мировое сообщество второй половины ХХ в. именовалось послевоенным, но гонка вооружений и «холодная война» оставляли неизвестным, шла ли речь об обретенной стабильности или прелюдии к большому «горячему» столкновению. Применительно к паре «политическая и познавательная стратегии» дело обстоит, как мы надеемся показать, не иначе.

На факт, что в установке наук – даже, казалось бы, отвлеченных – подспудно присутствует агрессивная мотивация, указывали многие авторы, особенно феминистические (см. в [5]). Вина за это возлагалась на то, что наука по-прежнему остается «мужской», т.е. находится в руках у пола, для которого и авторучка – кинжал, значит, женщинам пора самим приступить к определению методов и целей познания. Ввиду сходства политической и познавательной экспансий, исходный пункт силлогизма правдоподобен, однако вывод сомнителен. Обширный исторический материал неплохо свидетельствует, что такое превалирующе «мужская» наука и «смешанная», но оставляет в недоумении, что может представлять собой «женская». Допустим даже, что существовала эпоха матриархата, но много ли она оставила нам в плане науки? [1]

Признание имплицитной агрессивности науки не унижает ее. Не почитают же дискредитацией указание, что в теоретическом познании присутствуют сексуальные мотивы, и платоновский «Пир» с его образами Афродиты, Эрота относят к лучшим страницам мировой философии. И агрессия, и сексуальность врожденны, познающий субъект – человек, со всеми его потенциями. Чем от более фундаментальных – значит, витально заряженных – начал в нас отталкивается познание, тем энергичнее гносеологический импульс. Пусть в познании инстинкты выступают как сублимированные, но не является ли сублимацией («окультуриванием») и политика по отношению к войне? Где та грань, которая отделяет некомплиментарное слово и жест от удара в лицо? И чем в принципе отличается принцип демократического большинства от сравнения численностей враждующих армий?

Попробуем взглянуть на проблему предметнее. Рождение греческой науки последовало за периодом колониальной экспансии греков, создания множества дочерних полисов на островах и побережьях. Задача освоения – и присвоения – чужих земель требовала надлежащего, как теперь говорят, идеологического обоснования. Ведь земли в ту пору почитались священными, пребывающими под эгидой родовых богов, поэтому боги греков одерживали верх над богами аборигенов. Геноцид могут позволить себе только огромные державы, к которым эллины не принадлежали, и греческие полисы оказывались в окружении иных народов, иных мифологий. Слабых соседей можно эллинизировать, у сильных же стоило поучиться (еще долго греки в агиографиях своих великих ученых отправляли их на учебу в Египет и Вавилон). Инородные включения нередко приводят к трещинам в собственной вере, ибо вера (тогда еще = знанию) оказывалась чем-то вариативным. При этом задача освоения, т.е. делания чужого своим, не снималась, а освоение включает в себя и понимание. Не знаю, насколько верно этимологическое сближение корневой фонемы «ним» или «ня» («понять») с архаически-детским «ням-ням» (нем. nehmen – брать, unternehmen – предпринимать), но семантическая сцепленность, похоже, прослеживается [2]. Греческую политику тех времен наследники античности – европейцы комплиментарно именуют инициативностью, предприимчивостью и открытостью. Любопытно, сколько политкорректности осталось бы в русских, если кто-то бы теперь вздумал аналогично «освоить» хоть кусочек полубезлюдной Сибири?

Едва ли это эпифеномен, что греческая наука возникает сначала не в метрополиях, а в колониях: Иония (Милет: Фалес, Анаксимандр, Анаксимен; Эфес: Гераклит), Великая Греция (пифагорейцы, элеаты). Именно здесь, «на передовых рубежах», особо явствен означенный дух экспансии, сопряженный как с несением знамен истинных богов в земли «варваров», так и с готовностью перенять от них то, что полезно и интересно. Расцвет науки, культуры в Афинах неотрывен от роста экономического, политического влияния. Александр Македонский повел в Азию вместе с армией и ученых, собравших ценнейший материал, а блестящие греческие философия, наука, искусство настолько повлияли на коренные народы, что возник грандиозный эллинистический мир. Г.Йонас [2] описывает, как даже спустя века – оправившись от шока – местные культуры не могли не использовать усвоенные элементы греческого дискурса для борьбы как с самими греками, так и с их верованиями и учениями.

А как обстоит дело со «вторым стартом» наук, т.е. началом европейского Нового времени? Он совпал с началом колониальной эпохи. «Коперниковский переворот» свершился по следам открытия Америки. Европейцы обрушили многотысячелетние географические представления, дух захватывало от открывшихся перспектив и богатств. Это для традиционализма так или иначе характерно считать родную землю центральной (омфал, т.е. «пуп земли», в храме Дельф, Вавилонская башня, дворец китайского императора, для европейского Средневековья – Рим и Иерусалим), а все прочие – аксиологически по убывающей. В эпохи инноваций, экспансий центром притяжения становятся иные места.

Традиционализм почитает определенные зоны запретными для познания и освоения, культивирует эзотеризм. Наука, наоборот, экзотерична, открыта, табуированности не признает. Глухой отголосок их былого противостояния – конфликт еще в пифагорейской общине: акусматики ополчились на «математиков» за то, что те из тщеславия и жажды стяжания разгласили сакральные математические секреты, и сочинили легенды о божьей каре Гиппасу (ср. сколь твердо, напротив, греки хранили молчание о тайнах Элевсинских мистерий). Историческая победа осталась в целом за математиками, и греческое познание приобрело свойства научного.

Не раз отмечалось, что европейские науки, как и искусства, вначале развивались под эгидой властителей, либо надеявшихся извлечь из этих наук экономическое и военное преимущество (изобретения и расчеты), либо – если мелкая держава не могла рассчитывать на обретение военно-политического превосходства – стяжать честь и славу, т.е. опять же для политической выгоды. Основные центры наук соответственно перемещаются: вначале Северная Италия, хозяин средиземноморской торговли, и Нидерланды, после освобождения ворвавшиеся в первый ряд колониальных держав. Не заставили себя долго ждать – ни в науке, ни в делении колониального пирога – Англия и Франция. Так, Ф.Бэкон, родоначальник «идеологии науки», прежде – карьерный служащий эпохи Елизаветы, когда закладывались основы Британской империи. В данном процессе подзадержалась Германия, но отставание затем с лихвой наверстала – как в науке, так и в политике и войне. Великие Петр I и Екатерина II внедряют в отечестве европейские науку и технику, силой оружия прокладывают выход к морям. Закономерность прослеживается даже в деталях. Так, восхищенные теорией Дарвина, мы считаем второстепенным, что бриг «Бигль», в путешествии на котором собраны материалы, – военный, и Дарвин приглашен на него капитаном с одобрения Адмиралтейства. Английские офицеры знамениты чувством морской чести, культом англо-саксонского превосходства [3], и в Предисловии «Дневника изысканий» [1] Дарвин выражает горячую симпатию к ним. Сайентистские идеологи порою силятся скрыть означенную коннотацию науки – «кровожадность», изображая ученых как едва ли не бесплотных духов, чуждых всяким «низменным», тем паче «шовинистическим» побуждениям. Другой вопрос, что внутренние – как правило, негласные, порою даже неосознаваемые – цели деятелей науки не обязаны совпадать с таковыми политиков. Ученые могут строить собственные «империи», границы которых расходятся с земными и нередко их превосходят [4].

Лихорадка славы, стяжания, тем самым «величия» присуща, скажут, прежде всего экстенсивным стратегиям: как в политике, так и в науке. Когда уже в 1960-70-е гг. экспансии основных геополитических сил, в то время казалось, наступил предел, в обстановке ядерного паритета, детанта и проблем с Вьетнамской войной на Западе осуществляется переход к парадигме развития интенсивного (постиндустриальность). Не в захвате новых земель, ресурсов и рынков, не в росте объемов материалоёмкой продукции, а в увеличении стоимости единицы товара, изготовленного из уже имеющегося сырья (высокотехнологичность), в стимулировании емкости уже освоенных рынков (модель «общества потребления») отныне видят основной интерес. В инверсии психической ориентации снаружи внутрь видную роль сыграли антивоенные движения и такие маргинальные группы как хиппи, которым – по образцу тощих йогов в лохмотьях – от мира внешнего не требовалось почти ничего. С тех пор восточные практики становятся рядовым увлечением. «По странному совпадению» в тот же период в точных науках, до той поры переживавших расцвет, наступает кризис. Каждый новый шаг теперь требует огромных объединенных усилий и колоссальных финансовых средств. В чем дело? Ведь прежде физику – как античному, так и европейскому времен великих открытий – хватало письменных принадлежностей и эксперимента почти «на коленке».

Ссылки физиков на «объективность современного этапа развития науки», на то, что «на поверхности уже ничего не найти, а глубокое бурение требует средств», не всегда отличимы от лукавства. Действительные прорывы всегда свершались и будут свершаться в одной голове, максимум в компактной группе энтузиастов-коллег, а не на всемирном конгрессе и не под «золотым дождем». Истощились идеи? – Это скорее. Но почему? Физики нынешней генерации, разумеется, не «глупее» предшественников. Не менее, если не более, они теперь и образованны. В таком случае снова: отчего наступает «идейное оскудение»? На наш взгляд, за это во многом ответственна упомянутая культурная переориентация снаружи внутрь, тем самым купирование психической агрессивности и жажды экспансии. Мало пишут, насколько падает в мире интерес, скажем, к космическим исследованиям. Дорого? – Да. Но ведь раньше «нерентабельность» не останавливала. Лишь США, с их остатками притязаний на сверхдержавность, экспансию, пытаются как-то продолжить бег, хотя состязание уже закончилось, а стадион почти опустел. Что, в космосе, этой terra incognita, тоже все «выбрано на поверхности»?

Но это пример из дорогостоящей сферы, возьмем теоретиков. Теперь главные их амбиции, говорят, направлены на «приведение в систему» старых теорий – релятивистской и квантовой, – в частности, на сведение в одно четырех фундаментальных физических взаимодействий. Но разве подобное «наведение порядка» в уже известном не коррелирует с обсуждаемым ментальным обращением снаружи внутрь, экономической переориентацией с экстенсивной стратегии на интенсивную? История показывает, чем оборачиваются такие тенденции. После Аристотеля, создавшего грандиозную систему, упорядочившую чуть ли не все наличные на тот момент знания, «философский народ» начал постепенно мельчать [5]. И только упорное вытеснение перипатетики в начале Нового времени со стороны куда менее «систематизированных» учений, не исключая возрожденного платонизма, позволило снова узреть, сколь необъятны философские перспективы. В свою очередь, аристотелевская физика на тысячелетия превратилась в тормоз развития, и лишь вместе с Галилеем проясняется, насколько непродуктивным – на новом фоне – оказался ее путь. В конце XIX в. здание классической физики выглядело «почти законченным», и только усилия «безумцев» позволили превратить два «облачка» в ворота к новым безбрежным просторам. Не иначе тысячелетиями дело обстояло и с «совершенно стройной и законченной» эвклидовой геометрией, пока не появились Лобачевский, Бойяи и Риман.

Современный этап, как «кризис идей», есть следствие все более доминирующей психологической установки, мотивов. В работе [3] обращалось внимание на конструктивную роль куртуазного комплекса в позиционировании ученого начала Нового времени: «благородный рыцарь науки». Но основное внимание там уделялось фактору «Прекрасной дамы» (Истины, или Природы), которой рыцарь и служит. Здесь же хочется подчеркнуть значение второго элемента – «рыцарь», т.е. мужественный и решительный боец. Рыцарь при этом – странствующий, возможно, ходивший «воевать Палестину». Что в состоянии заменить подобного рыцаря? Собрать побольше «простолюдинов» и хорошенько им заплатить?

«Сдерживание агрессии», остановка экспансии, таким образом, чревата стагнацией и в науке. Возможно, это и к благу: мир дороже, чем истина. Развитие науки всегда перемежается ожесточенными конфликтами. XVII в. – не только мощный взлет точных наук, но и беспрецедентная тогда по размаху, жестокости Тридцатилетняя война. Наука в Англии расцветает вслед за революцией, гражданской войной. А «серебряный век» физики (первая половина ХХ в.) пронизывает две мировые войны, в которых применялись новейшие технические достижения. В свою очередь, зарождение античной науки случилось на плечах «темных веков», сопровождавшихся политическими пертурбациями в полисах. Не пора ли признать: дух, в котором наливается соком наука, – это не мир, но меч? Здесь Маркс был все-таки честен, как и Дарвин. А усиленно подчеркиваемое стремление науки к миру (Кант, Эйнштейн…) либо отличается презумпцией «вот победит разум (т.е. «наши»), тогда всеобщий мир и настанет», либо обязано тому, что мир требуется для тех жизненных областей, которые в сущности не составляют главного интереса ученого (пример – А.Д.Сахаров, выдающийся физик, а в политике – дон Кихот). Что должна была означать «победа научного мировоззрения»? Как в анекдоте: такая борьба за мир, что не останется камня на камне? Наука, в частности, абсолютно нетерпима ко всему, что ею почитается заблуждением, пусть исходящим от самых достойных людей. «Постиндустриальность» же, со всеми ее коннотациями, толерантностью, стоит осознавать, – если и «последний писк», то именно что последний, несущий в себе начало заката и Запада, вернее, всего того, чем он жил последнюю половину тысячелетия.

Неотрывная от постиндустриальности коммерциализация культуры, в свою очередь, ведет к эпистемологической анемии. В состоянии ли деньги как движущий мотив заменить собой упомянутые сжатые, как стальная пружина, инстинкты агрессии и продолжения рода? Эти инстинкты в известном смысле «больше человека», и ради них индивид в состоянии идти даже на смертельный риск, не принадлежа, таким образом, самому себе. Оба инстинкта направляют человека не на себя, а на других. Сосредоточенность же на личном благе, понимаемом вполне по-мещански, в конечном счете имеет образцом стерилизованного жирного кота, а не дикого льва с железными и быстрыми мышцами.

Не исключено, что предложенные размышления вторгаются в «запретную область», в чем-то даже противоречат корпоративным интересам науки. Однако раз главной целью науки провозглашается истина, ее стоит доискиваться, даже если это не согласуется с выгодой каких-то сословий, не исключая и нашего. В конечном счете вплоть до: «истина или научное сообщество?»

Менее всего приходится опасаться, что подобные дискурсы нанесут вред науке: она никогда не оставляла неподнятой брошенную перчатку, а равной ей в искусстве рациональной аргументации нет. Все сказанное вдобавок – по фрагментам не ново, только собрано вместе и полемически заострено. Главный враг науки – не ее оппоненты, а равнодушие и рутина. Без великого дела, внимания к себе она скучает и чахнет. Ключевая причина длительного заката науки, начавшегося еще в Древнем Риме, состояла, конечно, не столько в пресловутых кознях «церковников-мракобесов», сколько в утрате общественного интереса. И Греция, и Рим перестали расширяться, значит, пришли сроки сжиматься, в том числе и в познании. Этому сопутствовало усиление «интровертных» тенденций в философском мировоззрении, восходящих еще к Сократу: взамен натурфилософии – «познай себя» (Платон и Аристотель, нужно отдать им должное, подобной программы в целом все-таки не придерживались), – затем особенно укрепившихся в кинизме, эпикурействе, стоицизме (особенно римском, недаром Энгельс назвал Сенеку «дядей христианства»). Самодостаточен ли человек? Если «царство Божие внутри нас» и высший смысл – в его поиске, то «снаружи» тогда в самом деле мало что нужно. Стоит сознаться, с задачей установления гармонии в душе (тут и внутреннее вместо внешнего, и мир вместо войны) справляется в конечном счете лучше не наука, а религия. Путь внутрь – науке в скорой перспективе конец.

И все-таки: много ли человеку земли нужно, три аршина или весь мир?

 

 

СНОСКИ

1. Ни в коем случае речь не идет о сравнении интеллектов. См. роль женщин в истоках земледелия, ряда ремесел, искусств.

2. Св. Иоанн, чтобы усвоить содержание книги, съел ее (Откр.10: 9,10).

3. Й.Хейзинга [4] отмечает особую приверженность как греков античности, так и англичан духу агона. Состязательность – «свое другое» и политики, и войны.

4. Конечно, не сама захватническая политика играет в описываемом механизме ведущую роль. Так, Испания и Португалия – первые из колониальных держав, и силы их оружия доставало для утоления стяжательских аппетитов. Остальные же государства оказались в роли «вторых», догоняющих, и в возникшем состязании требовалась незаурядная изобретательность.

5. «Философское возрождение», связываемое с неоплатониками, объяснялось тем, что они обращались не столько к «систематизированному» Аристотелю, сколько к более «рваному», но полному кипящих идей Платону.

 

 

Литература

1. Дарвин Ч. Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль». М., 1976.

2. Йонас Г. Гностическая религия. СПб., 1998.

3. Степанов А.И. Об одной из архаических мифологем в установке науки Нового времени // ДПФ-2007: Мат. круглого стола «Философия культуры и культурология: традиции и инновации». СПб., 2008. C.450-458.

4. Хейзинга Й. Номо ludens. В тени завтрашнего дня. М., 1992.

5. Outram D. Gender // The Cambridge history of science. Vol. 3: Early modern science. Cambridge University Press, 2004. P.797-817.

 

 

 

 

Hosted by uCoz