А.И. Степанов

Два старых памятника и один новый праздник

[Написано: 2005;
Опубликовано в: Вестник Русской христианской гуманитарной академии. Т.7. СПб., 2006. Вып.2. С.48-59]

 

История, не терпящая сослагательного наклонения, для современности делает исключение. Здесь мы коснемся трех частных явлений, имеющих немаловажное значение для нашей культуры, национального самосознания. Как известно, в конце XVIII – начале ХIХ вв. мысль русских образованных классов находилась под заметным влиянием Франции, затем происходит сдвиг в пользу Германии, нынешние же доминанты – США, часть Европы. Процессы взаимодействия при этом, конечно, не сводятся к одностороннему заимствованию, но и содержат элементы диалога или же схемы «вызов - ответ».

Упомянутые в названии памятники – две скульптурные композиции: памятник Минину и Пожарскому на Красной площади (скульптор – И.П. Мартос) и монумент «Рабочий и колхозница» В.И. Мухиной перед ВВЦ. Роднит их не только формальный факт двухфигурности (заметно чаще в скульптуре встречается одно- или многофигурность) или размещенность в знаковых точках Москвы, но и то, что каждая из них – настоящий символ своей эпохи, и речь в данном случае пойдет о вехах истории, ее означивании.

На протяжении своего существования Россия не раз перерождалась, перезакладывала фундамент государства, и Смутное время, завершить которое помогли Минин с Пожарским, относят к одной из подобных «перезагрузок». В свою очередь, в начале ХХ в. страна переживает сходное по глубине преображение, разрушив прежнее и возведя советское государство. Однако начнем по порядку.

К. Минин и Д. Пожарский, как известно, – организаторы и руководители Второго земского ополчения 1611-1612 гг., освободившего (совместно с Первым ополчением) Москву от польских войск. После этого был созван Земский собор, избравший на престол первого представителя династии Романовых. Мифологический ореол вокруг фигур Минина и Пожарского начал создаваться спустя век, однако решающий вклад был внесен еще через столетие. В конце XVIII – начале XIХ вв. появляется целый пакет литературных произведений, воспевающих в патриотически-верноподданном духе подвиг героев: 1798 г. – поэма М. Хераскова «Освобожденная Москва», 1806 г. – историческое представление Г. Державина «Пожарский», 1807 г. – поэмы «Пожарский и Минин» С. Глинки, «Пожарский, Минин, Гермоген, или Спасенная Россия» С. Ширинского-Шихматова, трагедия «Пожарский» М. Крюковского. Окончательную канонизацию похода Минина и Пожарского и Земского собора 1612-13 гг. относят уже к первой половине 1830-х гг., т.е. к николаевской эпохе.

Расставление решающих акцентов в историческом мифе, таким образом, начиналось в среде, испытавшей влияние масонства и Просвещения, но прошло в «органически-консервативном» ключе. Инициатива создания памятника Минину и Пожарскому родилась в «Вольном обществе любителей словесности, наук и художеств», и Мартос начал работу над скульптурой в 1804 г. Установлена она была в 1818, т.е. вслед за войной 1812-14 гг. Значение памятника подчеркивалось тем, что он – первый по времени монумент в Москве и в церемонии его открытия участвовал сам Александр I.

Данный символ России изначально воспринимался аллегорически. Речь шла далеко не только о параллелизме двух освобождений Москвы, отражений двух иноземных и иноконфессиональных нашествий: польско-литовского и наполеоновского. В этом контексте полезно напомнить, что в конце XVIII – начале XIX вв. между абсолютистской Россией и революционной Францией происходила не только военная (1799, 1805-07, 1812-14 гг.), но и идеологическая конфронтация, даже глубже: конфронтация символическая, ценностная. В Европе начался драматический, занявший два столетия поиск социально-политических кредо.

Движение Просвещения – преддверие Великой французской революции, и армии Наполеона прокатились по Европе под ее знаменами. При этом «офранцуженное» образованное сословие России – кстати, в духе самого Просвещения – вполне понимало, что конечный исход борьбы решается не только на полях сражений, но и в соревновании за умы и сердца. Поскольку же просветительскими идеями тогда были проникнуты обе стороны, постольку русский идеологический ответ содержал ряд элементов французского вызова.

Надпись на памятнике Минину и Пожарскому гласит: «Гражданину Минину и князю Пожарскому благодарная Россия...». Симптоматично само обращение «гражданин», вошедшее в обиход революционной Франции (прототип, конечно, античный). Еще существеннее факт, что Минин – купец, нижегородский посадский, т.е. выходец из неблагородных сословий. При этом как раз ему отводилась ведущая роль в историческом подвиге (он – инициатор ополчения, призвавший князя Пожарского на воеводство /1/). Вообще, комплиментарное понятие «народ» вполне характерно для эпохи: имя «народ» на устах французской революции, юных Соединенных Штатов, позже русского декабризма. Фактор «народности» задействован и в мифологеме о Минине и Пожарском (земское ополчение), и в квалификации войны 1812 г. как Отечественной.

Однако народность, оказалось, можно понимать очень по-разному, совсем не обязательно как отмену сословных барьеров (вытекающую из веры в «естественное равенство» людей), как восстание социальных низов против верхов, а, скажем, как их единение и сотрудничество при сохранении иерархичности. Весьма уместна в данном случае «сдвоенность» героев – купца Минина и князя Пожарского, которой вторила двухфигурность скульптуры, ибо парность тут – символ солидарности низов и верхов, залог национального достоинства и свободы /2/. Социальная субординация не мешала. У Мартоса князь Пожарский сидит, а Минин стоит, что, с одной стороны, отвечает последовательности, кто поднял народ на битву, а кто затем призван, с другой же – обратная ситуация просто немыслима: подобает ли простолюдину сидеть в присутствии князя? Вплетался и былинный мотив: Пожарский позван, когда он оправлялся от ран, подобно тому как Илья Муромец лежал обездвиженным, пока не был призван на подвиги.

Идею патриотического единения сверху донизу и снизу доверху как альтернативу классовому выравниванию и борьбе использовали и в дальнейшем. Знаменитой уваровской формуле «православие, самодержавие, народность» предшествовало византийское учение о симфонии двух властей: церковной и императорской. Добавленная «народность» не нарушила принцип гармонического согласия. При этом сама формула – дериват трех классических европейских сословий (духовенство, дворянство, неблагородное третье), зеркальная альтернатива «свободе, равенству, братству». Зеркальность – структурный признак подражания французским идеям, в процессе полемики с ними /3/.

Чуть ниже мы упомянем и другие черты, роднящие русский «ответ» с Просвещением, пока же достаточно констатировать, что в идеологеме «Минин-Пожарский» активно использовались продукты самого Просвещения. Теперь зададимся вопросом, почему в борьбе с новейшими идеями революции в России обратились к давнему историческому образцу. Кое-что лежит на поверхности: программам радикальных перемен оппонировал консерватизм. Во имя несокрушимости идеологический столп необходимо врыть до оснований династии, существующего государства. Конструкция укорененных устоев, возвышающегося столпа пригодилась для обоснования и Священного союза в Европе, и режима «православного рыцарственного монарха» Николая I.

Ментальная вертикаль не чужда и Просвещению. В самом его наименовании задействована древняя солярная мифологема о благом свете, распространяющемся сверху вниз: свет божественного неба, свет разума как высшей способности. Власть разума над страстями – залог добродетели еще в древних Афинах; просвещение, аналогично, распространяется от высших, образованных классов к темным низшим. Монархическая парадигма, в свою очередь, означает превосходство высших сословий, т.е. подразумевает то же направление влияния сверху вниз. Правда, влияние в данном случае предполагает увещевание не только разумное, но и властное, волевое. Родство двух концепций ощущалось и самими просветителями. Так, признанные великими монархи – русские Петр I и Екатерина II, прусский Фридрих II – выступали просветителями своих народов в глазах Вольтера, Дидро или Гердера.

Утверждению преимущественной вертикали – как вниз: до корней, так и вверх: высота духа – отвечает и художественное решение памятника Минину и Пожарскому. Скульптура лишена внешнего динамизма (в отличие, забегая вперед, от «Рабочего и колхозницы»). Причина не столько в классицистских нормах, сколько в замысле: с динамизмом связывался в первую очередь революционный порыв, тогда как противостоят ему размеренность и устойчивость. При этом если и французская революция апеллировала к античным образцам (той же республики), то Мартос, в свою очередь, облачает Пожарского в античные одеяния, но на Минине при этом – одежда русского простонародья (связь национального и античного героизмов).

Не лишен любопытства и другой аспект скрытой полемики. В российском восприятии Франция тех времен ассоциировалась в немалой степени с фемининными коннотациями: «столица изящества и кокетства» Париж, Жанна д’Арк, «лицо республики» Марианна, или, скажем, богиня Разума, культ которой пытались ввести. Скульптура Минина и Пожарского же патриархальна. Женское начало в традиции – носитель своеволия и страстей, тогда как разумен по преимуществу – зрелый муж.

 

Теперь обратимся ко второму из объявленных памятников – «Рабочему и колхознице», яркому символу советской эпохи. По степени известности в мире он стремился приблизиться к статуе Свободы, французскому подарку Америке. Создана скульптура Мухиной для Всемирной выставки в Париже 1937 г., где вызвала у большинства неподдельный восторг, получила Гран-при. Затем она была установлена перед «советской витриной» – ВДНХ, стала эмблемой «Мосфильма».

Превращение в символ Советов вполне правомерно. Европейски образованной Мухиной (учившейся, кстати, и у помощника Родена Э.Бурделя в Париже) удалось передать величие коммунистической эпохи, ее постулаты /4/. Во-первых, мимо внимания прессы не прошла перекличка композиционного решения «Рабочего и колхозницы» со знаменитым образцом из Афин: «Тираноубийцами Гармодием и Аристогитоном» Крития и Несиота. Тираноубийство – мотив и революционной доктрины. Во-вторых, тут был запечатлен союз двух классов рабоче-крестьянской страны. Сравним монументы Мухиной и Мартоса.

Прежде всего, там и там во имя передачи героики задействованы, как сказано, античные аллюзии, а также подчеркнута идея народности. В обеих скульптурах проводилась мысль о единении двух классов, выражающаяся двухфигурностью. Памятник Минину и Пожарскому патриархален, у Мухиной же – эмансипация – появляется и женский персонаж. В памятнике Минину и Пожарскому, кроме того, шла речь о «вертикальной» солидарности социальных верхов и низов, а в «Рабочем и колхознице» – о солидарности «горизонтальной», ибо классы в доктрине уже равноправны. Однако даже в полемике присутствует то, что роднит две скульптуры.

В мифологеме о Минине и Пожарском ведущий – первый, второй же – сподвижник (у Мартоса Минин возвышается над Пожарским). Нечто подобное присутствует и в коммунистической идеологеме: первый из двух равных классов – пролетариат, а крестьянство – союзник. Традиционное превосходство мужского начала над женским выражало у Мухиной соотношение более и менее активного (политически, исторически) социальных классов, чему вторил и «естественный» факт, что мужская фигура выше, чем женская. Феминистки обнаружили бы тут латентную дискриминацию, а структуралисты – использование типичных пар по схеме «герой и его помощник». К таким парам относились, кстати, и канонические Маркс и Энгельс /5/.

На этом сходство двух памятников практически заканчивается. Прежде всего, в противоположность мартосовской, скульптура Мухиной явственно динамична, устремлена вверх и вперед. Согласно замыслу, как это и было на парижской выставке, вознесенная на высоту /6/, она передает ощущение полета. Признаку динамизма – порыва, полета: ведь наступила эра авиации и моторов, осуществления дерзновенных мечтаний, – соответствовало самосознание советского государства, которое, в отличие от царской России, уже не было антагонистом пассионарной революции, а само превратилось в источник энергичного обновления. Не величавая зрелость, как у Мартоса, а бодрая молодость присуща мухинским персонажам.

В том же русле и факт, что памятник Мухиной посвящен не былым и конкретным историческим персонажам, а современным и обобщенным, – ибо не в прошлом, а в будущем, не в памяти, а в мечте СССР утверждал ядро своей идентичности. Можно сравнивать и другие черты. Например, в точке первоначальной установки памятника (до 1930 г.) Минин Мартоса застыл в широком указующе-учреждающем жесте правой руки в сторону Кремля: освободить святыню отчизны от захватчиков, восстановить российское государство. Решение «Рабочего и колхозницы», напротив, «экстерриториально», руки фигур устремлены в небеса: наша родина – будущее, место – весь мир.

Скульптура Мухиной, помимо того, огромна: 24 м без постамента. Титанизм присущ авангарду во всех областях – индустрии, архитектуре, социальных проектах, мышлении. Марксистско-ленинская мечта, революционные классы заведомо превосходят ординарную меру. Исполинские размеры, вкупе с вознесением в высоту, отражают и богоборчество атеистического государства, титанический штурм небес.

Идее могущества человека отвечает также то, что это памятник труду (в СССР – культ труда; в самой скульптуре героизация труда сравнима по накалу с юнгеровским «Рабочим»). Если героизм обыкновенно усматривать в его батальной разновидности, как это и было у Мартоса, то не чужд воинственной устремленности и мухинский символ. Вообще, в «Рабочем и колхознице», как во всяком мифе, сцепляется то, что считается противоположным: мужское-женское, индустриальность-аграрность, война-мир (насилие и созидательный труд). Не лишены двоения и детали в отдельности.

Так, скажем, молот семантически амбивалентен: орудие и созидания, и разрушения; достаточно вспомнить выковавшего разящие молнии греческого Гефеста, грозного скандинавского Тора или сонм советских плакатов, на которых могучий пролетарий разбивал кувалдой цепи мирового капитализма. Символика молота – излюбленная в СССР: см., напр., скульптуру Е.В. Вучетича «Перекуем мечи на орала» (1957), подаренную ООН.

Знаковой произвольности скульптура Мухиной лишена, не случаен и выбор материала – нержавеющей стали (скульптура Мартоса – из бронзы). Наряду с технологической новизной, тут призываются ассоциации: «стальная воля», «стальная решительность», «стальной кулак». «Как закалялась сталь» назвал свой знаменитый роман Н.А. Островский (1932-34), не говоря о псевдониме тогдашнего вождя СССР. Вознесенный в небеса, монумент сиял в лучах солнца (солярная мифологема, не чуждая и Просвещению, и символике СССР: заря коммунизма, лучи солнца на советском гербе). Сталь – культурный коррелят железа. На смену бронзовому веку действительно пришел железный, отнюдь не только в скульптурных материалах. «Железный поток» – знаменитый в советское время роман А.С. Серафимовича (1924); «гвозди бы делать из этих людей» – метафора Н.С. Тихонова.

На таком фоне в перекличке символов Мартоса и Мухиной заметен еще один инвариант: в обоих утверждалась доминанта ценности не рядовых частных людей, реалий их чувств и тел, а того, что над обыденностью возвышает. Только тот, кто отбрасывает в сторону свои мелкие переживания и потребности, служа общим высоким целям, достоин звания Человека /7/.

 

Третий из рассматриваемых объектов – новый государственный праздник: День народного единства 4 ноября, учрежденный в честь освобождения Москвы 1612 г. Как выходной, т.е. настоящий праздник, он заменил 7 ноября, неотрывное от Октябрьской революции. Вообще праздники, по мнению исследователей, организуют социальное время, культурное пространство, сущностно связывают со сферой сакрального. Праздники – памятники событиям и эпохам. Тогда упомянутая замена знаково равносильна возвращению от «Рабочего и колхозницы» к Минину и Пожарскому.

Перед нынешней российской элитой, спорадически озабоченной поиском национальной идеи, стоит двойная задача как закрепления завоеваний 1990-х гг., так и преодоления их «эксцессов». Такие задачи амбивалентны, сплетение революционных и консервативных тенденций, и – как в случаях Наполеона, Сталина, отчасти Вашингтона – редко обходятся без подъема патриотических чувств.

При этом в празднике 4 ноября, как ясно из сказанного, помимо патриотических, присутствуют и антиреволюционные коннотации. Если монумент Мартоса возведен в борьбе с экспансией идей Великой французской революции, то в нынешнем воззвании к тем же событиям звучат сходные же мотивы. Консервативная журналистика последних лет активно разрабатывала тему трех русских Смут: начала XVII, начала и конца ХХ вв. Две первые Смуты сопровождались интервенциями, последняя также кодифицировалась как реальная и символическая интервенция: тотальное наступление Запада, недавние «оккупационное правительство», компрадорская «семибанкирщина» (калька с «Семибоярщины» XVII в.) и т.п. Сегодняшний призыв к победе над Смутой актуален постольку, поскольку все революции (не исключая новейших «цветных») заносятся в ареал России извне, направлены против блага народа. Из этого не вытекает, что в современной элите возобладали охранительные настроения (ведь официальное главенство по-прежнему – у «демократического» Дня независимости 12 июня), однако характер сигнала красноречив.

Обратим внимание на два немаловажных момента. Во-первых, символическая перекличка нововведенного Дня народного единства с мифо-историческим комплексом «Минин-Пожарский» предстает в социально-политической плоскости и как призыв к солидарности низов и верхов. Тем самым фундируется по-прежнему парная формообразующая структура. При этом, в отличие от «Рабочего и колхозницы», коммунистической эгалитарности, уже не предполагается равноправия двух основных социальных частей (соответствующее классовое единение вновь вертикально: верх и низ, а не горизонтально, как в случае союза пролетариата с крестьянством). Отсутствует и направленный на обновление, устремленный в будущее динамизм. Однако согласно обобщенному, формальному критерию во всех трех случаях наблюдается гомоморфизм: присутствие тесного холистического альянса двух элементов, один из которых отличается ведущим, другой – ведомым характером (структура М = 1,618; см. примеч. 5). Не следует ли констатировать наличие определенного инварианта?

Во-вторых, выделив костяк обобщенной логической структуры, затем следует установить, как она функционирует в реальной социально-исторической среде. Ограничимся несколькими замечаниями.

Прежде всего, каково назначение старой идеологемы в исторически новом контексте, какие проблемы она призвана разрешать? Очевидно, речь идет уже не о буквальной войне с иноземным противником как это было в случаях исторической Смуты и борьбы с Наполеоном; напротив, скажем, в экономике ставятся задачи тесного взаимодействия (национальная заинтересованность в западных рынках и инвестициях, технологическом обновлении). Зона сопротивления ограничивается главным образом политической, символически-ценностной сферами. Само разделение целостной совокупности отношений с Западом на два сектора (экономический, с одной стороны, политико-идеологический, с другой), интенциально противоположные, привносит оттенок психической расщепленности, страдает двусмысленностью, которая отсутствовала в исторически прежней работе рассматриваемой идеологемы.

Как, кроме того, обстоит с единением верхов и низов перед лицом постулированного нашествия? Если в сражениях с французскими армиями солидарно участвовали все общественные слои от аристократов до простонародья, то теперь подобное единодушие усмотреть заметно сложнее. В условиях, когда российский истеблишмент обзавелся на Западе вкладами в банках, недвижимостью, проводит вакации на престижных европейских курортах, социальному большинству, вероятно, непросто избавиться от сомнений по поводу искренности модели как классового единения, так и внешней угрозы. Но именно от истеблишмента исходила инициатива учреждения нового праздника. Кроме того, национальное единение перед лицом тяжелой внешней угрозы – если последовательно придерживаться такой парадигмы – предполагает устранение внутренних предателей (о чем и заявляет лево-патриотическая оппозиция). Российская элита, впрочем, навряд ли имела в виду назначение себя на роль унтер-офицерской вдовы, напротив, праздник 4 ноября заменил собой годовщину 7-го, отчего впечатление эклектической двусмысленности посылаемых сверху сигналов только усиливается.

По этим и другим аналогичным причинам учреждение нового праздника не вызвало массового удовлетворения, в чем уже видится существенное отличие от тех чувств, с которыми в свое время были встречены символы Минина и Пожарского, а также «Рабочего и колхозницы». В связи с чем, по-видимому, небезосновательно говорят: на протяжении более десятилетия в современной России проводились слабо продуманные демократические реформы, включая сферу идеологии, а когда очередной цикл развития обернулся более консервативною стороной, она оказалась сходного качества, и новый «патриотический» праздник изначально обречен на участь такого же симулякра, как годовщина «демократического» 12 июня.

Возможно, стоит сказать несколько слов и о пространственно-временных характеристиках, имплицитных новому празднику. К неизбежным коннотациям символического обращения к событиям, произошедшим четыре века назад, относится следующее. Прежде всего, в составе тех давних событий происходила конфронтация с державами всего лишь локального веса, значения. Задачи стратегической экспансии перед страной в тот период не ставились, и она еще век оставалась на международной обочине. Если содержанием и нынешнего исторического этапа предполагается столкновение и пикировка с непосредственными соседями, причем в парадигме защиты от них, опаздывающего реагирования (с новой силой комического пророчества звучат строки Д.А. Пригова, написанные в начале 1980-х гг., в разгар советской контрпропаганды против движения «Солидарность»: «Опять поляки метят на Москву...»), то посыл нового праздника вполне отвечает подобному требованию.

Немногим лучше обстоит и с темпоральными коннотациями, поскольку в начале XVII в. перед Россией еще не ставились впечатляющие задачи на будущее; на их месте в еще большей мере зияет дыра в процессе нынешнего обращения к давним событиям. К назначению национальных символов, идеологем всегда относилось ментальное освоение не только прошлого, но и настоящего с будущим: у страны, не смотрящей вперед, серьезные перспективы отсутствуют. Разумеется, не обязательна столь радикальная футуризация, как в «Рабочем и колхознице» Мухиной, в коммунистической идеологии: корни прошлого не менее значимы. Однако оставление только корней – без кроны, новых побегов – чревато последующей выкорчевкой.

В связи со сказанным, вероятно, уместно упомянуть хотя бы об одной из возможных идеологических альтернатив. В настоящем контексте целесообразней начать не с формальной структуры (к ней мы позже вернемся), а с более материальных реалий – коль рассмотренная официальная идеологема не удовлетворительно согласована с ними.

Согласно мнению ряда экономистов и политологов, определяющим в истории XXI в. станет выход на мировую арену таких динамичных гигантов, как Китай и Индия (к середине века по 1,5 млрд. чел.). Размер их собственных рынков (демографические масштабы плюс в перспективе возросший уровень жизни) является серьезной заявкой на роль центров силы, прочной базой для дальнейшего экономического, технологического, политического наступления. Навряд ли также в начавшемся веке совсем исчезнет обыкновение сильных подстраивать правила международной игры под себя. Поэтому остальным игрокам, чтобы не маргинализироваться, не остается иного, кроме формирования соизмеримых по мощности единиц. Американская элита, похоже, уже осознала веление времени, – по крайней мере, если судить по ее усилиям в создании общеамериканского рынка свободной торговли, а затем, вероятно, и более сплоченного блока (численностью около 1 млрд. чел.).

У самой по себе полуторасотмиллионной России в подобных условиях отсутствуют надежные конкурентные шансы. Собственного потенциала будет хронически не хватать для полноценного развития технологий, науки, культуры, для возможностей отстоять свои права в процессе международного разделения труда. Процесс сдвигания на обочину системно отсрочивается, но не предотвращается интеграцией в рамках Евразии (СНГ или его преемник). 300 млн. чел. – не достаточные по новым меркам масштабы, особенно если учесть размер ресурсных потребностей для экономического восстановления и переоснащения.

Не лишен аналогичных проблем и более успешный по видимости Евросоюз. Спустя несколько десятилетий он, по-видимому, «переварит» своих новых членов, но к тому моменту станет совсем очевидным: 450 млн. чел. – не та цифра, которая выдерживает сравнение с Китаем, Индией, панамериканским альянсом. Сходство глобальных вызовов, с которыми предстоит столкнуться как России (Евразии), так и Европе, не оставляет для каждой иного реального варианта, помимо объединения (экономического, политического).

При этом над Европой в отдельности нависнет и не вполне благоприятный геоэкономический фактор. Речь идет о так называемых мировых экономических центрах, непосредственный доступ к которым предоставляет странам, блокам ряд преимуществ, отдаленность же, напротив, толкает к периферизации. На протяжении двух предшествующих столетий основным таким центром служил Атлантический, теперь его место в нарастающей степени занимает Тихоокеанский. В связи с этим вспоминают о гумбольдтовском определении Европы как всего лишь полуострова гигантского евразийского материка. Полноценными же выходами как к старому Атлантическому, так и к новому Тихоокеанскому центрам из перечисленных блоков обладают лишь Америка (ее новый блок) и альянс ЕС / СНГ.

750-миллионное население при надлежащем уровне модернизированности является, по-видимому, тем минимальным размером, который в состоянии обеспечить конкурентоспособность в грядущей, разделенной на блоки глобальной системе. Пусть при этом сохранятся, конечно, приемлемые места и для более скромных по влиянию игроков, но в любом случае лишь для тех, которые своим потенциалом не в состоянии угрожать интересам ведущих блоков. Однако к таким игрокам, которым тогдашние сильные мира сего позволят относительно свободно дышать, Россия, как и Европа, навряд ли относится. Поэтому реальной альтернативой большому евразийскому объединению (ЕС / СНГ) в перспективе является не сохранение статус кво, а периферизация или даже распад. Это тот случай, когда задача сохранения совпадает с задачей роста, когда консервативная линия тождественна преобразующей. Старый тезис «Россия может существовать только в роли великой» в наступающей эре трансформируется: вместе с Европой. Установки западников и славянофилов, «демократов» и «патриотов» сходятся уже не ассимптотически, а на видимом горизонте.

В составе данного варианта обнаруживается место и для отмеченной ранее в качестве инварианта символической парной структуры (М = 1,618). При этом России достается роль единицы в рамках Евразии (Россия и ее союзники по СНГ) и роль 0,618 (вместе с СНГ) в рамках альянса ЕС / СНГ. Нет необходимости, по крайней мере на данном этапе, предвосхищать наиболее оптимальную форму такого альянса: если ЕС к тому времени организационно приблизится к федерации, то СНГ подключится, возможно, в варианте конфедерации.

Очевидно неконструктивным оказалось бы в данных условиях принятие позы просителя, занявшего очередь в брюссельскую канцелярию. В качестве «бедного родственника» Россия в состоянии лишь внушать опасения, и напротив, объективная заинтересованность в консолидации в перспективе взаимна: еще неизвестно, у какой из сторон в ней фактически больше нужда. Не является аксиологически дискриминируемым и структурное место, описываемое величиной 0,618. Так, если воспользоваться аналогией с идеологемой «Минин-Пожарский», то согласно социальному признаку преимущественный вес у второго, тогда как по критерию инициативы приоритет у первой фигуры. Подобная «обратимость» – одно из неотъемлемых свойств рассматриваемых структур. (Читатель может свериться, в частности, с образцом и раннего христианства: несмотря на то, что Сын – производная от Отца (рожден Им), религия все же названа по имени Второй Ипостаси и превалирующая активность по отношению к человеку принадлежит именно Ей.)

Необходимость приведенного экскурса в глобальную экономику и политику при рассмотрении культурологического вопроса обусловлена как известной целостностью социально-исторической жизни, единством всех ее секторов, так и в особенности тем, что в данной статье исследуются прикладные аспекты культуры, а именно сфера общественной идеологии. Прикладной характер, однако, не только не исключает, но и непосредственно требует присутствия также ментальных аспектов.

Поэтому недостаточно ограничиться тем, что отмеченный вариант консолидации согласуется с реальными перспективами, он нуждается также в эстетическом и нравственном одушевлении. При этом костяк известного лозунга Ж. Тириара «Европа от Дублина до Владивостока» выглядит подобающим по масштабу, но в своей конкретной форме маргинально окрашенным. Между тем у стремления европейских народов на Восток, у встречной тяги России в «страну святых чудес», по выражению А.С. Хомякова, т.е. в Европу, – действительно многовековые корни. В символическом означивании союза Востока и Запада найдется место и структурной бинарности, присущей двум предыдущим российским символам, и очевидным солярным мотивам, общим как Просвещению, так и советской идеологии: смыкание Востока и Запада как путь бога светлой гармонии Аполлона (очередная античная аллюзия). В составе новой мифологемы могут быть задействованы, к примеру, и параллели с проектом Александра Македонского великой евро-азиатской державы, но в данном случае в ее модернизированной, индустриально-северной разновидности, применительно к многонациональной и поликонфессиональной цивилизации, сложившейся под знаком исторически христианской доминанты. Заря будущего здесь встречается со зрелым прошлым, воодушевляющая сила идей – с основательностью материи, жертвенная преданность общим высоким целям – со вниманием к «маленькому человеку», его частным потребностям. У народов же, лишенных мечты, не вступающей в антагонизм с реальной действительностью, зачастую отсутствует и пристойное будущее.

Потребность в идеологической активности, наступательности, в заключение отметим, ничуть не противоречит проблемности состояния тех или иных государств. Так, разоренная практически дотла мировой и гражданской войной советская Россия энергично продвигает проект всемирного преображения, а в США периода Великой депрессии прорабатывается та «американская мечта», которая по сей день вдохновляет своих сторонников в разных странах. Возможно, нелишне напомнить и о первых веках христианства, пришедшихся на системный кризис античного мира. Именно в сфере идей, общественной идеологии рождаются те начала, в которых слабость претворяется в силу; идеи, овладевшие массами, как и встарь, – эффективный инструмент завоевания будущего.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

1. В действительности вопрос об инициаторах сопротивления и, в частности, кто кого призвал не имеет столь простого ответа. Так, Второму ополчению предшествовало Первое, патриарх Гермоген рассылал по городам грамоты, призывающие к борьбе с интервенцией Речи Посполитой. Согласно Н.И. Костомарову, первоначальная роль нижегородского земского старосты Козьмы Захарыча Минина-Сухорукова состояла в воодушевляющей патриотической речи в соборной церкви и в инициации сбора средств. Затем в имение кн. Пожарского «прибыли архимандрит нижегородского Печерского монастыря Феодосий и дворянин Ждан Болтин с посадскими людьми приглашать его сделаться начальником ополчения, которое затевалось в Нижнем Новгороде». А Пожарский, в свою очередь, предложил кандидатуру Минина, чтобы тот «ведал бы казну на жалованье ратным людям». Но исторические мифы, подобно прочим паря в области духа, не обязаны демонстрировать чувствительность к приземленным деталям и анахронизмам.

2. Трудно не разделить впечатления, что при введении фигуры Минина в исторический миф был учтен и французский опыт героизации Жанны д’Арк, спасшей Францию и ее монархию от интервенции англичан в еще более страшный, чем Смутное время, период – Столетнюю войну. Старинный французский вариант радикальнее русского, ибо французская героиня происходит даже не из купцов, а из еще более низкого слоя крестьян, является представительницей «низшего», женского, пола, не говоря о ее далеком от зрелости биологическом возрасте.

3. В качестве отступления отметим, что приобщенный немецкой философии граф С.С. Уваров, по-видимому, разделил и ее подчеркнутое тяготение к концептуальным триадам. Шире же: контемпоральная немецкая мысль, вначале испытав восхищение блестящими идеями французского Просвещения, затем перешла к неудовлетворенности степенью их глубины, характером социально-политических выводов (чему, безусловно, способствовал и факт оккупации Францией немецких земель); такой ментальный опыт Германии оказался востребован и в России.

В частности, немецкий вариант «народности» (романтиков, патриотов – сторонников единства страны или даже филологов, поднявших на щит третируемый прежде фольклор), по сравнению с галльским или англо-саксонским, – не столько рационалистичен, сколько «органичен», с более выраженным акцентом на сердце, душе; ему присуще, соответственно, и более существенное вовлечение бессознательного.

Помимо того – что здесь, вероятно, важнее – в начале XIX в. в Германии развивается движение так называемого «Второго Ренессанса», отличного от общеизвестного первого, охватившего прежде всего романские народы. Народам же германским, как утверждалось, пристала ориентация не столько на западные, т.е. римские, античные образцы, сколько на более восточные греческие. Колыбелью настоящего европейского духа является именно Греция, тогда как Рим почти стерилен в плане рождения конструктивно-глубоких идей, оставив за собой либо подражание, либо формулы в области права и государственного строительства. Подобное направление мысли не могло не импонировать и «восточной» России, приверженной вдобавок «греческой» разновидности христианства.

На посту министра народного просвещения и особенно президента Петербургской Академии наук С.С. Уваров немало сделал для развития отечественного образования и науки. Несколько позже, при Александре II, по стопам Германии в России проводится коренная реформа образования (в направлении его «классичности», типологической «греческости»), его главные принципы переживают даже и революцию (сохранив, в частности, теоретическую фундаментальность, обстоятельно-стройное преподавание математики). Однако эти и другие реальные обстоятельства имеют лишь косвенное касательство к сфере национально-идеологических символов. Последние живут во многом самостоятельной жизнью, подчиняясь собственной логике.

4. В рамках мотива культурного взаимодействия, возможно, уместно напомнить, что в советской России была внедрена идеологическая теория немецкого социализма: марксизм, однако с учетом местных, а также изменившихся исторических условий: марксизм-ленинизм. Но при этом первой страной победившего социализма считался, конечно, СССР, и именно он служил ведущим средоточием как учения, так и силы.

5. Аналогичных пар в мировой культуре не счесть. В мифологии и литературе это, скажем, Геракл и Иолай, Тесей и Перифой, рыцарь и его оруженосец (в частности, Дон Кихот с Санчо Пансой), Шерлок Холмс и доктор Ватсон, Пуаро и Гастингс, сказочные Емеля и Щука, Иван и Конек-Горбунок, Золушка и ее крестная мать-волшебница (в шварцевском варианте: Фея и, кроме того, ее ученик)... Подобных примеров немало и в сфере политики, религии, философии. Образцовая логичность их имплицитных структур поддается даже математическому описанию, и в нашей книге «Число и культура» (М., 2004, с.779 и сл.) им было поставлено в соответствие значение М = 1,618, где единица отвечает семантическому весу главного персонажа (или понятия), а величина 0,618 – его помощника (понятия подчиненного).

6. Теперь, после реставрации, предполагается восстановить эстетическую справедливость, и высота постамента составит 36 м.

7. По всей видимости, заслуживает отдельного обсуждения обстоятельство, которое нами пока лишь упомянуто: насколько значим факт двухфигурности обеих скульптур? Ведь каждая из них послужила ярким репрезентантом идеологии соответствующей эпохи (когда России удавалось выдвинуть международно значимые социально-политические проекты), запечатлела определенное представление об отношении социальных классов и обратилась для этого к образцу интеркультурной и «вечной» структуры М = 1,618 (см. примеч. 5). Вопросов, кажется, не вызывает двухфигурность «Рабочего и колхозницы», поскольку в советской доктрине тридцатых годов государство также считалось еще не «общенародным», а только рабоче-крестьянским, т.е. двухклассовым. Лишь после войны под давлением НТР, ядерной гонки повышается до полноценной группы статус и трудовой интеллигенции (прежде она считалась всего лишь «социальной прослойкой»), и на советских плакатах запестрели тройки мужественного рабочего в синей спецовке, миловидной колхозницы в комсомольской косынке и вдумчивого интеллигента в пиджачно-галстучном облачении.

Но почему в памятнике Минину и Пожарскому фигурируют также только два персонажа? Ведь официальная модель XIX в. включала пять общенациональных сословий: дворянство, духовенство, купечество, мещанство, крестьянство (пятичастность здесь получалась как результат «двухэтажной» трехчастности: на первом логическом уровне дворянство, духовенство и не упоминаемое третье сословие, а на низлежащем втором это третье сословие, в свою очередь, членилось на купечество, мещанство, крестьянство; см. «Число и культура», с. 103-104)

Не исключена гипотеза, что в подобных случаях на первое место выходят эстетические соображения, мотив повышения экспрессивности: двойки не только проще, но и по-своему энергичнее более дробных групп. Во имя обобщенности как в идеологических, так и в эстетических символах зачастую малоуместны обстоятельные реестры. Оттого, в частности, Мартосом и было задействовано элементарное представление о социальных верхах и низах. (В скобках отметим, что не выдерживает критики предположение, будто Мартос исходил здесь из фактов: исторических героев два, значит, две и фигуры. С фактами у мифологемы как раз неоднозначные отношения, поскольку в реальном взятии Москвы как минимум не менее выдающуюся роль сыграл, к примеру, один из руководителей Первого ополчения кн. Д. Трубецкой. Однако его притязания на престол обусловили последующую дискредитацию данного полководца. Мифологема складывалась по своим собственным законам, и Мартос подключался к ней и развивал.)

По сходной причине «Рабочий и колхозница» продолжали оставаться символом советского государства и тогда, когда оно официально превратилось из рабоче-крестьянского в общенародное. Та же имплицитная структура М = 1,618 была использована, кстати, и в идеологеме «блока коммунистов и беспартийных» или в речитативно повторявшемся лозунге «народ и партия едины» (при «ведущей и направляющей» роли второй).

Не вдаваясь в предметное содержание каких бы то ни было идеологий, но только исследуя систему задействованных в них структур (или, напротив, констатируя структурную «рыхлость»), в ряде случаев удается судить о степени их эффективности. Если справедливо, что подобного формального анализа, вообще говоря, недостаточно, то не менее справедливо и обратное: «нестройные» продукты отличаются заведомо низкой работоспособностью.

А здесь остается лишь задаться вопросом: не относится ли структура М = 1,618 к составу наиболее эффективных, особенно на ранних этапах становления соответствующих идеологий, культурных течений?

 

 

 

 

 

Hosted by uCoz